Вам необходимо знать, что помимо всяких великих дел, о чем поведает История, наше Человечество жило своей затаенной внутренней жизнью, которая распадалась на столько частей, сколько было людей в этом Человечестве. Одним из общих свойств затаенного бытия чувств и мыслей наших было несовпадение того, чего нам желалось, с тем, что было у нас. Так, например, Надя могла проснуться в душных объятиях железнодорожника и в темноте, клубящейся сонными грезами, вообразить себе, что это крепкий и молодецкий Илья прижимает ее к своему сердцу, а мгновение спустя женщине предстоит узнать, что все обстоит не так, и она тихо заплачет, орошая другую грудь теплыми слезами, затем снова уснет; и в неясных сновидениях будет чувствовать, что все-то в ее жизни идет не так, как надо, и нет меры и названия той печали, что охватит ее спящую душу. А наутро проснется она от дружеского толчка в плечо и увидит перед собою заржавевшее от щетины лицо немолодого мужчины, поразительно отчетливое, неотвратимо вещественное в своей конкретности, словно нет и не может быть на свете других лиц, более красивых, одухотворенных, вызывающих своим видом глубокое волнение сердца. И железнодорожник спросит у Нади, предварительно широко зевнув в потолок: «Че это ты плакала ночью?» На что она ответит: «А ниче… Увидела, должно, плохой сон». И привычно затоскует с утра: где же теперь ее Ольга, подружка кровная?… Сколько же лет должно пройти, чтобы одинокое Надино сердце перестало болеть при воспоминании об утраченной дружбе?
У Ольги эта боль сохранилась до самой старости. О муже своем она с годами говорила все равнодушнее и неохотнее, а о приютившей Наде вспоминала все с большей печалью. «Увидеть бы еще разок Надю! — вздыхая, говаривала она. — Жива или нет?… Ведь все умирают… Порезала однажды новую льняную простыню на рубашки моим рыжеголовым, — вспоминала она нечаянно что-нибудь позабытое, — а это была последняя тряпка из приданого Нади». Но, бессчетно вспоминая утраченную подругу, Ольга ни разу не заговаривала о том, почему же, невзирая на столь сильную привязанность к ней, решилась оставить ее и с двумя детьми отправиться по бесконечным дорогам России и Сибири в сторону далекого Приамурья. Революция, гражданская война, иноземное нашествие и бандитские смуты оставили глубоко изрытые следы во времени и пространстве, и пробираться без денег через всю огромную страну было нелегко одинокой женщине с малыми детьми. Ольга с мальчиками проделала весь знаменитый путь беглых каторжан и сибирских бродяг, но прошла его в обратном направлении. По дороге этой она вынуждена была делать частые долгие остановки, чтобы зарабатывать на жизнь и на дальнейшую дорогу. И только в двадцать седьмом году появилась в родном селе, ведя за руки двух огневолосых мальчишек.
Так благополучно закончилось ее беспримерное устремление к своей цели — но к какой? Отца с матерью уже не было, дом был разрушен, оставшаяся в живых сестра ютилась в крошечной хибарке, перестроенной из старого гусятника. Ольга никогда не слышала и не читала слов одного югославского философа, который высказался приблизительно так: примирением нашим между действительностью и мечтой является творчество. Ей никогда не приходило в голову, что и она творила, примиряя мечту и действительность, — выходя замуж за сказочного иностранного принца и отправляясь с ним на другой край земли, родив ему детей и, после утраты его, вернувшись в родное село через пятнадцать лет. Действительность была нелегка, мечта ее, видимо, осуществилась лишь в малой доле — но в итоге растраченной ее молодости осталось нечто и на самом деле сходное с шедеврами, скажем, Рафаэля, Микеланджело. Назовем это «Подвигом жизни», «Сикстинской мадонной», «Победителем» — не все ли равно как. Для того чтобы творчество окончательно восторжествовало, надо, чтобы плоды горячей страсти, трудов и радений художника навсегда остались среди людей, духовно родственных творцу, — поэтому Ольга должна была вернуться к своему народу, и она вернулась. Этим возвращением Ольга как бы окончательно завершила свое произведение, поставила его перед миром во всей своей неповторимости и качественном отличии.
И в подобном устремлении Ольги проявилась отвага и воля именно художника, не ремесленника. Что же помогло неискушенной девушке возвыситься до такой степени отваги? Может быть, то наше убеждение молодости, что жизнь дана только для чего-то необыкновенного и радостного? И не нужно ничего бояться! И в этой окончательности бесстрашия Ольги, в ее желании сотворить что-то небывалое, таится отличие ее от людей робких, подобных старику Прохору, отцу Нади, который тоже был творцом, но ремесленником, подспудно ощущающим свою цель в воспроизведении количественном, а не в преобразовании качественном. Поэтому он и способен был с кротким и безмолвным терпением сажать и выкапывать из года в год все ту же картошку, картошку и картошку, ловить все ту же волжскую рыбу сетями и на крючок. Однако будем справедливы: разве не его картошка и рыба спасли Ольгу и ее детей, а заодно с ними весь наш нынешний род Меснеров? Истина не подлежит сомнению! Именно тихая и безликая доброта людей, которые и сами смертны и хорошо знают об этом, спасла наши жизни. Так в чем же была причина молчаливой благожелательности этих людей к случайным заморским гостям, прибитым бурею к безвестному берегу их жизни?
Некоторые шедевры художников, известные всему миру, несут в себе особые знаки, не имеющие большого значения для искусства, но тревожат они созерцателя щемящим чувством своей неповторимости, сопричастном к единственному в своем роде впечатлению. Такова повязка на отрезанном ухе в автопортрете Ван Гога и знаменитая среди искусствоведов пятка блудного сына на картине Рембрандта, таковы длинные шеи и лица на портретах Пьеро делла Франческа, синее пятно плаща в «Венецианском дворике» Ф. Гварди, мужское суровое лицо старухи в «Семье молочницы» Ленена. Эти особенные знаки картин сродни родимым пятнам на лице человека, которые запоминаются как бы отдельно от этого лица. В шедевре же Меснер — Ольгааме, как звали в корейских поселениях Казахстана бабушку Ольгу, этим особенным признаком являлись золотисто-рыжие волосы у некоторых представителей ее многочисленного потомства.
Два ее сына, возмужав, женились на кореянках из своего села и народили с ними одиннадцать детей по общему счету, а эти одиннадцать детей народили своих детей — вот оно перед нами, бабкино полотно, смуглое по колориту, с отдельными огненными мазками по всей картине. В этой многофигурной композиции мы видим и честных землепашцев, и не менее честных работников умственного труда, и кадровых военных, и даже искусствоведа, имеющего печатный труд под названием «Карандашный набросок мастеров позднего импрессионизма».
Однажды, во второй половине XX века, сей искусствовед приехал в один районный город, где проживал его брат. Приезжий был в некоторой «тоске мятежной», сошел с поезда с большим чемоданом и сразу же отправился в такси к месту службы своего брата. Тот был очень удивлен, когда на пороге своего большого, строгого кабинета увидел родственника с огромным чемоданом в руке. Оба они оказались рыжими.
Итак, я приехал к своему двоюродному брату, пора признаваться, что это мне принадлежит авторство «Карандашного наброска мастеров позднего импрессионизма». Брат работал в районном отделе народного образования, и я прибыл к нему с просьбою устроить меня учителем в какую-нибудь сельскую школу. Я мог бы преподавать историю или черчение с рисованием. Со старой работы я уволился, с женой развод оформил, из Москвы выписался, так что брату пришлось предстать пред свершившимся уже фактом.
— Не понимаю, зачем тебе это? — удивился он. — Ну, кто, скажи мне, пожалуйста, меняет сейчас столицу на деревню? Кому такое в голову взбредет?
Что ж, я мог бы сказать брату, кому в голову приходит подобное. Друг моей бывшей жены, инженер какого-то завода, имел товарища, который арбайтет во Внешторге, и вот соберутся, бывало, всей компанией — две хорошенькие фрау и два откормленных городских мужика — и пойдет разговор о том, что скоро всему конец: астероид какой-то гигантский летит к Земле, а еще этот дымный экран в атмосфере, от которого на два градуса повысится температура и растают полярные льды, будет потоп. И все эти разговоры — после хорошего коньяка, на сытый желудок, с ковырянием в зубах. Мол, пора, пора найти где-нибудь пасеку да устроиться пасечником, бросить все и уехать на эту пасеку со всеми детьми, жить в лесу. (Друг моей бывшей жены оставил ради нее первую жену, подарив той двоих детей и в утешение оставив ей квартиру и машину, о чем он впоследствии всегда безутешно скорбел.) Я слышал все это, находясь в этой же комнате, за шкафами, и даже мне, дураку, было ясно, что никто из этих сытых людей не поедет на пасеку. Держи карман шире! Они будут увеличивать свою жилплощадь.