Ну и стал я ей подыгрывать тазом, хотя центнер весила. Она расцвела, глаза прикрыла: «Хорошо, миленький, хорошо», — шепчет. А я ногами в стопку ящиков уперся и раскачивать стал в такт ее движениям. И когда центнер похоти трусы с меня начал стаскивать, толкнул посильнее эту шаткую стопку, она подалась назад и, вернувшись, с грохотом на нас обрушилась. Ящики с образцами — три пуда каждый, так что на всех хватило, тем более и другие стопки попадали. Но я ведь в позиции снизу был, переждал канонаду, как в блиндаже под этой теткой. Контузило, правда, слегка, но вылез, смотрю, а третья-то — ничего девочка! Сидит под устоявшей стопкой — кругленькая, ладненькая такая татарочка, с ямочками на щеках — и улыбается. Пьяно чуть-чуть (или ушиблено — не понял, не до частностей было), но в самый раз под это самое дело. Узнал ее сразу. Из какого-то незамужнего текстильного городка в бухгалтерию нашу приехала. Тут под ящиками Центнер с Рейкой застонали, но не от боли, это я сразу определил, а от досады. Я поправил ящики, чтобы не скоро вылезли, отряхнулся от пыли, взял девушку за руку и пошел с ней на пленэр… А там, я скажу вам, красота! Гости уже по углам расползлись, тишина кругом природная, сверчками шитая. Речка трудится, шелестит на перекате по золотым камням, луна вылупилась огромная, смотрит, тенями своими любуется. А девица повисла на мне, прожгла грудь горячими сосками, впилась в губы. Упал я навзничь в густую люцерну, в саду персиковом для живскота партийного саженную, треснулся затылком о землю, и забыл совсем и о супруге, и о сыне семимесячном, и о вчерашнем споре с друзьями о верности семейной…

Утром пошел Виталика искать. Нашел в беседке чайной на берегу реки. Сидел он там в углу, пьяненький, и глаза прятал. Бледный весь, в засосах с головы до ног. Я…

— Врет он все… — перебил меня Житник презрительно. — Про персиковый сад и люцерну. Мне Сосунок рассказывал по-другому. Это он с Гулей из бухгалтерии в клевере валялся. А Черный всю ночь подушку тискал и так надолго расстроился, что Виталик, на буровую поднявшись, буровикам своим говорил: — «Если хотите увидеть, что такое черная зависть, идите к Чернову и спросите, правда ли, что Гуля-бухгалтерша никому не отказывает?»

— Ну а ты что молчишь? — обратился я к лежавшему рядом Володе Кузаеву, чтобы не дать расцвести злословию в свой адрес. — Расскажи что-нибудь.

— Однажды подымались мы на Барзангинский горный узел, и был с нами Олор Жирнов, — начал повествовать Володя, не отводя глаз от буйно звездного неба. — Не все знают, что его имя расшифровывается как Одиннадцать Лет Октябрьской революции, и что он воевал, награжден, и в гражданку ушел майором. На штольне, где с вахтовки на лошадей пересаживались, Олор так набухался, что в седле не держался категорически. Дело шло к вечеру, до ночи надо было еще километров пятнадцать проехать до промежуточного лагеря, и мы его привязали к вьючному седлу намертво, по рукам и ногам привязали. В лагерь пришли ночью, попили корейскую дешевую — вот ведь гадость! — и спать замертво. Утром встали и с дурными головами на Барзанги поперлись. И только километра через два Костя Цориев обнаружил, что Олора с лошадью в караване нет. Обнаружил и сразу вспомнил, что накануне его с лошади не снимали, а утром и вовсе не видели. Ну, бросились скопом-галопом назад, и только через час отыскали Октябрьскую революцию в дальней березовой роще — она висела на веревках под мирно пасшейся лошадью…

Конечно же, после таких разговоров у Феди нашлась заначка — корейская, дешевая. Мы выпили ее за женщин, которые  ждут и не ждут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: