От слов матери и тетеньки сердце сжалось. Руки свело судорогой, ручка поехала неуправляемо, вжатая в бумагу, и треснула, переломившись. Буква стала похожа на каракулю, которые рисовал маленький Николка. Мать выдернула лист и вывернула руку, вытаскивая из нее обломки, взглянула с досадой, голос ее стал злой и угрожающий. — Ой, ой, ой, вель в попе заиграла! Ну-ка, иди вон отсюда, чего подслушиваешь?!

Она ткнула кулаком ей в голову. В глазах у Любки потемнело.

— Когда она что-то творит, меня такая злость берет, — пожаловалась мать, — иногда даже боюсь, что убью когда-нибудь, — она с досадой вернулась к Нинкиной матери, бросив на стол обломки.

Любка постаралась улыбнуться — упасть лицом в грязь перед злой тетенькой не хотелось. Что плохого она сделала ей? За что невзлюбила ее?

И мать…

Покорно согласилась, принимая ее сторону, как будто не вымыла она вчера полы, не рисковала жизнью, помогая ей загнать барана в стайку, не принесла полное лукошко черемухи…

Поступок матери показался ей оскорбительным до глубины души. Слов не было, только боль, которая сдавила внутренности, как кол, разрывая сердце. Но улыбка вышла кривая. Начинался приступ. Как всегда, когда она видела, что мать настраивают против нее. На приступы Любка давно не обращала внимания, лишь отмечая, что начинаются они, когда ей больше всего хотелось, чтобы выглядела она не хуже той же Нинки. Ее почему-то любили все, даже мать, которая жалела, что она ее дочь, а не Нинка. Больно было от слов.

Она бы заплакала — но глаза остались сухими. Плакать получалось, только когда оставалась одна.

Ударившись в косяк, будто ее швырнула неведомая сила, на подкашивающихся ногах Любка выскочила во двор, с ненавистью глядя на свои скрюченные и трясущиеся руки, которые стали чужими. Сейчас она не могла ими даже вытереть слюни, которые текли и текли из сведенного судорогой рта. Когда подносила, руки бились в челюсть, забивая себя насмерть. Она лишь потянула время.

И вернуться — там глумился враг, который выдумывал, чем от нее отвадить мать, чтобы та поверила, что от нее надо избавиться. Она не понимала, что же не так, чем она-то хуже других, которые во всем старались подражать взрослым, изгоняя ее, если были вместе. Дружили с ней лишь поодиночке, когда больше было не с кем. Почему ее не любят?

И, наверное, ненавидела, когда не оставалось сил, когда чувствовала, что больше она не сможет жить…

Любке казалось, что если докажет, что она не такая, как тот, почти взрослый парень, который таскал на веревочке за собой железяки, в которого всегда кидали камни, и кричали, и бегали вокруг, чтобы заставить его выглядеть жалким, мать не будет ее бить, выдумывая вину, желая ей сдохнуть. Она такой жалкой, как тот парень, не выглядела, — и если билась, то билась не на жизнь, а на смерть. Например, три большие девочки, которых она угостила ухой, сказали, чтобы отдала всю, а потом привязали ее к кровати и уху доели. Она знала, что мать снова ее побьет и ни за что не поверит, что она сама ее не ела. Она отвязалась, схватила кочергу и ударила одну из них. Драться они не стали, бросились врассыпную, убегая по домам огородами. После этого стали вести себя, как люди. И не заманивают, чтобы побить, после того, как подожгла сарайку, в которой большие девочки весело хохотали, вспоминая, как она просила ее отпустить, когда Ленкин брат, который учился в пятом классе, ее щупал и показывал ей письку. Тушить сарайку сбежалась вся деревня, а Любка смотрела из своего огорода и радовалась. Теперь это была ее территория — и пусть только попробуют сунуться! Даже за водой на колодец не пустит, пусть идут на колонку, который за три дома и пустырем.

Где-то в глубине души она чувствовала, что мать ее любит, по-другому не могло быть. Не отдает же она ее в тот страшный дом, куда отправляли ненужных детей. Значит, у нее еще было время, чтобы поворотить судьбу вспять. А если что, сбежит — в лес! Ей только надо взять с собой теплую одежду, соль, спички и немного еды.

Челюсть снова повело, зубы склацали, прикусив язык.

Любка злилась, время было не то, чтобы бояться.

Пора…

На мосту она остановилась, подкралась к двери, прислушиваясь к тому, что творится в доме. Женщина хвасталась, что Нинка нынче идет в первый класс, и учительница уже собирала собрание, а мать завидовала, когда еще Николка вырастет. И мечтала поднять Любку до того времени, когда сможет ее куда-нибудь пристроить на работу.

Любка тоже позавидовала. Ей семь лет исполнится только зимой, поэтому она даже мечтать о школе не могла, а если и пойдет, то в такую, в которой детей бьют. Ту школу и за школу-то не считали — все знали, что там ничему хорошему не учат, потому что учились там такие дети, которых ничему не научить. Как будто она хуже Нинки! Любка проглотила слезы, она так не думала, здесь у нее было свое мнение. Сама себя она никакой дурой не считала. И все-все-все понимала. Но весь мир как будто обрушился на нее в своей злобе.

Если бы не боль, которая приходила со словами!

Иногда она ненавидела Николку, который отнял у нее и мать, и всех, кто хоть сколько-то интересовался ее жизнью. С его появлением стало совсем невмоготу. Ум боролся с болезнью, внезапно понимая, что она безраздельно властвует над телом. Но сам по себе Николка был не злой, и радовался ей, когда они оставались вдвоем. Обидеть его она бы никому не позволила. Ходить он еще не мог, но ползал быстро, а она ползала вместе с ним, чтобы ему нескучно было.

И снова говорили, что ползает она оттого, что дурочка…

— Поросенок у меня на той неделе сдох от рожи. Как зиму переживу, не знаю. Перед этим коза ногу сломала. Никакая скотина в доме не ведется, одни кошки, — пожаловалась мать. — И понимаю, что глупо, вроде и без того девка больная, а ничего с собой поделать не могу, то и дело ловлю себя на мысли, что всю вину на нее сваливаю… Приду домой, и вода наношена, и дрова у печки сложены…

Вот, обрадовалась Любка, любит, только сильно устает, и все время наговаривают! Она тут же простила мать, почувствовав облегчение.

— Возможно, Тина. Я когда смотрю на нее, — через щель в дверном проеме Любка заметила, что тетенька на мгновение задумалась, — у меня в душе тоже как-то холодно становится. Будто руками за горло держат.

Женщина передернулась. Но Любка нутром почуяла, не раскаивается, скорее, пыталась задобрить мать. Взрослые редко меняли мнение, но часто врали, чтобы привлечь на свою сторону, как бы соглашаясь, а потом, исподволь, начиная говорить то же самое.

«Ты меня не заберешь!» — поклялась себе Любка, облившись холодом.

И тут же расписалась в полном своем бессилии.

Нинкина мать была уважаемым человеком и очень большим. Так считали все, не только мать. Она работала в сельсовете, куда попасть могли лишь те, кто понравился самому главному человеку в селе. Его к ним прислали из райцентра, чтобы он всеми ими правил. Править он не умел, его часто ругали, но с райцентром не поспоришь. Оттуда же, из райцентра, большие неопределенные люди спускали план на детей и говорили, кого забрать. Кочергой их не запугаешь, и на дом лучше не покушаться, могут уже не в страшный дом отправить, а в тюрьму, которую боялись даже взрослые.

Любка слышала, как тушившие пожар разговаривали между собой, что если ее найдут, то вырвут ей руки и ноги и сдадут в милицию, где ей самое место. После этого она неделю спать не могла, пока обо всем не рассказала матери, успокоив совесть.

«Ты чего натворила, тварь?! — испугалась мать. — Подожгут самих-то!»

В тот раз Любка верила, что мать бьет ее за дело. Больно было, и чуть-чуть свело челюсть, пока терпела, но не скрутило, как когда били несправедливо. А после, когда мать вымоталась и успокоилась, она-то и объяснила, что есть места, куда собирают насильников, убийц, воров, и всех, кто чем-то кому-то насолил. Увозили туда, согласия не спрашивая, достаточно было, чтобы нарушителя нашли и доказали вину.

С другой стороны, туда не только плохие люди попадали, призадумалась Любка, взять того же дядю Филипа, который остановил Ванькиного отчима, который собирался зарубить топором его мать. Дядя Филип увидел и заступился. Сама Любка не видела, но и Ванька всем рассказывал, как дело было, и взрослые только об этом и говорили. Когда его отчим бросился с топором уже на дядю Филипа, тот схватил ломик, перекинул с руки на руку и огрел по спине. Теперь Ванькин отчим сидел неподвижно или лежал — ему хлопотали место в доме инвалидов. А за дядей Филипом приехала машина. Из нее вышли люди в форме, спокойные и уверенные, и скрути ему руки. После этого в селе его никто больше не видел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: