Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесшись мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
— И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, — соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. — Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти…
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину. Когда он, у самой уже реки, набрал обороты и стал кругами выбираться в белесое от зноя небо, Смирнов, подмигнул слушателю и заговорил, улыбаясь одними уголками рта:
— Дальше — больше. В начале октября — лужи уже хрустели под сапогами — перед самым окончанием полевых работ я тащился поздним вечером по долине Ягноба, и тащился только потому, что видел себя сидящим с кружкой крепкого сладкого чая у костра в кругу таких же усталых товарищей. И вот, когда до лагеря оставалось всего пару километров, мне стало как-то погано на душе, очень погано. Я посмотрел вокруг, и волосы мои стали дыбом: справа от тропы сидел… гигантский волк, метр двадцать в холке, точно. Он сидел и смотрел на меня, совсем как на горячий ужин, некстати завернутый в штормовку. Слава богу, невдалеке было старое яблоневое дерево, я бросился к нему как медведем укушенный, взлетел, как белка, и, оглянувшись, задрожал от страха — волк был не один, их было штук десять, если не пятнадцать, целая стая! Через минуту они окружили дерево. Видел бы ты их оскаленные морды, их жадные, предвкушающие глаза… Охваченный ужасом до мозга костей, я поднялся на самые верхние сучья, они, уже побитые морозом, подломились, и я камнем полетел вниз…
Смирнов замолчал, нервно потянулся за сигаретами, закурил. Губы его подрагивали.
— Ну что? Что было дальше? — подался к нему Олег.
— Как что? Они меня съели…— недоуменно посмотрел Смирнов.
И тут же захохотал:
— Анекдот это, анекдот! Я тебя разыграл!
Олег осел на стуле, нахмурился. Он не любил шуток. И особенно не любил, когда шутили над ним.
— Да ладно тебе! — попытался вернуть его расположение Смирнов. — Это я для собственной разрядки. Ты думаешь легко вспоминать обрушившиеся штольни, сели, лавины? У меня кровь холодеет, когда я вспоминаю, через что прошел. Слушай дальше, и будь уверен, шуток больше не будет.
Олег разгладил лицо прощающей улыбкой, и Смирнов продолжил свое повествование:
— В начале первого года работы на Ягнобе, в конце мая, я впервые в жизни пришел в гору документировать забой, на пятой штольне это было. С горным мастером пришел, как и полагается по технике безопасности. Он ломиком основательно прошелся по кровле и стенкам, заколы снял, и разрешил работать. И ушел, как полагается, в дизельную чай пить. А я остался гордый сам собой: как же, не какую-то там канаву разведочную или керн документирую, а штольню, тяжелую горную выработку, да еще по рудному телу идущую! И вот, в обстановке необычайного душевного подъема я забой зарисовал и за развертку штрека принялся. И тут мне компас понадобился, чтобы замерить элементы залегания одной трещины. Ну, похлопал по карманам, посмотрел в полевой сумке — нет нигде. Оглянулся вокруг и в ярком луче «Кузбасса» увидел компас у забойного подножья. И только я шаг к нему ступил, как с кровли «чемодан» упал килограмм в триста, и аккурат на то самое место, на котором я только что стоял! Упал и только самым своим краешком карман моей штормовки зацепил и оторвал… Я только и услышал треск рвущейся ткани и «шмяк!»
А неделей позже рассечку опробовал на второй штольне. Часа три ковырялся под десятком «чемоданов» и «чемоданчиков», потом поболтал немного с буровиками, они в камере напротив бурили, и на обед побежал. Один из проходчиков улара здоровенного после смены застрелил, и повариха обещала его в суп вместо тушенки, всем надоевшей, положить. И вот, когда я крылышко улара обгладывал (самый краешек, ведь птицу на двадцать четыре человека делили) приходят буровики и говорят, восхищенно так глядя:
— Фартовый ты, Женька! Через минуту как на-гора ушел — звуки шагов еще не смолкли (резинки по рудничной грязи громко чавкают), — рассечка твоя села. Обрушилась начисто!
Но, по сравнению с третьим случаем, все это мелочь, такие случаи со многими бывали. Клянусь, до сих пор поверить не могу, что это было, было со мной... После этого самого третьего случая, я монаха и вспомнил. В общем, слушай. Через неделю после обрушения рассечки спускался я с мелкашкой с Тагобикуля — второго нашего разведочного участка. Шел по узенькому и обрывистому водораздельчику и сурков высматривал (шкурка у них больно хороша — рыжая, густая, на шапку самое то, да и мясом побаловаться хотелось, не тушенкой). Увидел одного, с ходу вдарил, но в голову не попал, в бок. Сурок закрутился у самого обрыва, а я, дурак, с мыслью одной: “Упадет, гад, в пропасть!” бросился к нему, как к самородку. Подбежал, когда он уже в обрыв сваливался, попытался схватить, но оступился и полетел вслед, вниз головой полетел, вниз головой, в которой было только три слова, три горькой горчицей вымазанных слова: «Все! Нет вариантов!»
Представляешь — вниз головой в двадцатиметровый обрыв! И, естественно, без всяких там висячих деревьев и кустов, которые в приключенческих фильмах каскадеров спасают…
Олег смотрел скептически. «Опять свалился. Сначала с дерева к волкам, а теперь в бездонную пропасть».
— Но я не погиб и даже не покалечился, — горько усмехнулся Смирнов. — Случилось чудо, о котором я тебе говорил: через три, нет, вру, через два с половиной метра свободного полета я ударился обеими руками о небольшой карниз, они, руки сами по себе оттолкнулись, и я, сделав в падении сальто в воздухе, твердо стал на ноги на следующем карнизе, располагавшемся в двух метрах ниже! Карнизе шириной всего пятнадцать сантиметров! Это было невероятно, тем более за всю свою жизнь я не сделал ни одного сознательного сальто, конституция, понимаешь, не та, сам видишь мою комплекцию.
До сих пор не могу в это поверить! Кто-то другой, не я, владел моим телом, кто-то другой перевернул в полете мое тело, перевернул как ребенок, изображая падение скалолаза, перевернул бы изображающую его куклу. Осознав это постороннее воздействие, я вспомнил случай в штреке, ну, когда чемодан на меня упал. Вспомнил и увидел его совсем по-другому. Вернее, детали вспомнил. Не компас меня спас, а какая-то сила, толкнувшая меня к нему. Я чувствовал эту силу всеми фибрами души, телом чувствовал, она оживляла темноту штрека, как кислород оживляет воздух. Я был в ней, как плод в матери. Она же была и в той рассечке, которая позже обвалилась. Это она меня вытолкнула, родила, можно сказать.
Короче после этого полета в пропасть я кое-как поднялся на тропу — пришлось понервничать, очень уж круто было, — и в лагерь пошел. И всю дорогу только о чудесном своем спасении и думал. Представь мои мысли. Представь, что тебе предоставили верные доказательства твоего бессмертия, доказательство того, что жизнь твоя бережно опекается. Я, от охватившей меня эйфории, с ума стронулся и чуть напрямую не двинулся, напрямую через обрыв стометровый, для проверки своей бессмертности, значит… Если бы не страх, оставшийся от обычного человечека, то точно бы полез. А на следующее утро вспомнил этот случай, до мельчайших подробностей вспомнил и решил, что не было этого, потому что не могло быть такого… Но в столовой за завтраком наш техник-геолог Федя Муборакшоев, сказал, что с соседнего хребтика видел мое падение, он там разведочную канаву документировал… Вот такие дела.