Зимою, когдакапитан, наконец, умер, Волк с абсолютной ясностью понял то, что, в общем-то, смутно чувствовал и прежде: отец никогдане выпишет мать -- и дело вовсе не в Зое Степановне, вернее, как раз в Зое Степановне, но место ее моглазанять любая другая зоя степановна -- просто этаоказалась под рукою, как пятнадцать лет назад под рукою оказалась мать. Впрочем, Волк отнесся к тому, что понял, едване равнодушно, отмечая только, что Зоя Степановнавкусно готовит наэлектроплитке яичницу-глазунью: тонким слоем растекающийся, прорезаемый по мере приготовления белок успевал прожариться, ажелтки оставались практически холодными.

В эмиграции -- трезвенник, в Ново-Троицком, приблизительно с рождения сына, Дмитрий Трофимович начал пить и чем дальше, тем пил больше и чернее, и речи его становились все злобней и несвязнее. Теперь ежевечерней компаньонкою сталаему Зоя Степановна -- Волк забирался в такие часы в отцовский сарайчик и мастерил. Через пару лет отец вышел напенсию, Зоя Степановна, доверху нагрузив тележку навелосипедном ходу икебанами, отправлялаего наугол Кузнечной, и Волк, возвращаясь из школы, шел дальними переулками, чтобы, не дай Бог, не наткнуться наДмитрия Трофимовича: оборванного, небритого, торгующего цветами. Последние месяцы перед смертью отец уже, как говорится, не просыхал, и из-под его трясущихся рук в сарайчике-мастерской выходили механизмы-монстры, механизмы-химеры, механизмы, применения которым не нашел бы, пожалуй, и самый безумный мозг.

Умер Дмитрий Трофимович неизвестно от какой болезни: от сердца, от печени ли, от чего-то еще -- от всего, короче -- тем более, что к бесплатной медицине относился с пренебрежением. Зоя Степановнасильно плакала, сильнее чем по муже, и сообщиланаГАЗ, набывшую Дмитрия Трофимовичаработу, и оттудаприехало несколько профсоюзников и с готовностью и профессионализмом, изобличающими призвание к этому и только этому делу, занялись устройством похорон. Дмитрий Трофимович лежал в обитом красным сатином гробу, весь заваленный георгинами и гладиолусами, и Волк не сводил глаз с трупаотца, напряженно разбираясь, как сумели уместиться в одном человеке и то давнее -- почти невероятное, сказочное, петербургское, ростовское, парижское, о котором тот когда-то много рассказывал -- прошлое; и прошлое сравнительно недавнее, деревенское, в котором, когдабыл трезвым, представлялся сыну самым красивым, самым могучим, добрым, умным, умелым человеком насвете; и прошлое совсем, наконец, недавнее, почти что и не прошлое: жалкое, пьяное, полубезумное, вызывающее гадливость, которой Волк теперь стыдился.

Мать появилась в самый момент выноса -- Волк по настоянию Зои Степановны отбил в Ново-Троицкое телеграмму, хоть не очень и представлял зачем: чтобы поспеть, непременно надо было самолетом, аВолку думалось, что ни зачто в жизни робкая, консервативная мать насамолет не сядет. Онаоказалась тихой, богомольной старушкою -- Волк помнил ее молодою, знал, что ей не так много лет и теперь: тридцать пять не то тридцать шесть. Онаогорчилась, что отцане отпели (Зоя Степановна, партийная, набросилась намать), и надругой после похорон день отстоялапанихиду. Волк не пошел, потому что к церкви относился с брезгливостью, отчасти распространившейся и намать. ТазвалаВолкас собою в Ново-Троицкое, он сказал, что не может никак, что ему набудущую осень в институт, что он все равно собирается работать и переходить в вечернюю, чтобы не потерять год из-задурацкой хрущевской одиннадцатилетки, и что-то там еще. Мать слушала, склонив голову к плечу, покусывая кончик черной косынки, и лицо ее было скорбным и тоскливым, как четыре годаназад, когдаотец сообщил ей, что они с Волком уезжают, вернее, сообщил при ней Волку. Навокзале Волк в основном занят был тем, что готовился перенести со стойкостью прощальный материнский поцелуй (когдамать поцеловалаВолкапри встрече, прикосновение маленьких морщинистых холодных ее губ оказалось ему неприятно), но мать принялась совать завязанные в платок сторублевки, Волк отказывался, онауговаривала, упрашивала, он вынужденно нанее прикрикнул, как прикрикивал в свое время отец, онасразу же сникла, спряталаденьги и поцеловать сынанапрощанье не решилась. Вот и славаБогу, подумал Волк, пронесло. Он не знал еще, что это последняя их встреча.

Надругой день Водовозов устроился назавод и перебрался в общежитие и с тех пор к Зое Степановне не зашел ни разу, и только много лет спустя, напятом уже, кажется, курсе, как-то, гуляя с девицею, забрел в те края. Тихий, заросший травою непроезжий тупичок, объединившись с соседними, превратился в асфальтированную улицу, застроенную пятиэтажными панельными корпусами, и один такой корпус расположился натом как раз месте, где прежде стоял деревянный домик, росли юрга, малина, гладиолусы, где жили Зоя Степановнаи евреи Фаня с Аб'гамчиком. Отцовскую же могилу Волк навещал (не чаще, впрочем, разав год, пару лет и пропустив вовсе) и стоял подолгу, глядя нанекогдазеленую, проржавевшую насквозь пирамидку заводского памятника, наприваренную к ней пятиконечную звездочку данадве березки, растущие рядом. 5. ВОДОВОЗОВ Полыхалабиржатруда, СережкаТюленин, прицепив знамя к кирпичной трубе, мочился -- крупным планом -- прямо наэто знамя, голая ЛюбкаШевцоватанцевалаперед голыми же онанирующими немцами, недострелянные молодогвардейцы занимались в могиле -- в предсмертных судорогах, мешая их с судорогами любви -- любовью, ая чувствовал, понимал, я уже знал точно, что мои дамы совершенно, абсолютно, стопроцентно фригидны, что раздевались они со скукою, по привычке, по чужому чьему-нибудь заведению, авозбуждения от этого испытывали не больше, чем в бане, что им еще безусловнее, чем мне, до феньки занудная идеологическая порнушка, и что, если и способны они покончать, причем, так покончать, что домик прошлого века, пионерский клуб ЫФакелы, содрогнется и уйдет под асфальт Садового, оставив по себе одну струйку легкого голубоватого дыма -- то уж совсем от другого, и вот это-то категорическое несоответствие интересов присутствующих происходящему с ними -- словно партсобрание нудит! раздражало меня до крайности, и я сноване выдержал, вскочил, заорал: хватит! Погасите х..ню! Давайте уж к делу! Ну?! Чего вы от меня потребуете запропуск из поганого вашего государства?! и, что интересно, экран тут же потух, и свет загорелся, и голые дамы -- совершенно невыносим был вид фиалок, соратниц Ильича, с их висящими пустыми оболочками высохших грудей, с реденькими кустиками седых лобковых волос -- голые дамы уставились наменя эдакими удивленно-ироническими взглядами: ишь, мол, какой шустрый выискался! -взглядами, подобными которым немало перещупали меня в разных начальственных кабинетах. Чего мы от тебя потребуем? презрительно выпелаодна, хорошенькая комсомолочкас налитыми грудями -- но и она, я знал точно, былатак же фригидна, как остальные, вид только делала. Чего мы от тебя потребуем, того ты нам все равно дать не сможешь! -- и, перекатившись по ковру, тряхнула, подбросиланаладошке мои совершенно тряпичные гениталии -- дамы издевались надо мною, хотели унизить мужское достоинство -- но мне и достоинство до феньки было, особенно перед ними; я отлично знал про себя, что, когданадо, все у меня окажется в порядке, и Настя это почувствовалаи ударилапобольнее.

Не в том дело, товарищи, сказалаи вышлак камину, локтем белым, полным наполочку, как натрибуну оперлась, потеснив пару основоположников, не в том дело: стот или не стот! А в том, что не стот, как вы убедились -необрезанный! В то время, как владелец его вот уже около годапытается уверить нас, что он еврей! Дамы тут же неодобрительно зашевелились, зашикали с пародийным акцентом: ев'гей! ев'гей! ай-ай-ай как нехо'гошо! ай-ай-ай как стыдно! аб'гамчик! ев'гей! и тут мне точно стыдно стало, потому что припомнил я стандартный текст заявления, адресованного в ОВИР: все документы пропали во время войны, атеперь меня разыскал старший двоюродный брат моей матери, Шлоим бен Цви Рабиновичю -- текст, собственноручно написанный, собственноручно подписанный, текст отречения от мамы, от отца, деда, прадеда, от собственной, как говорит Крившин, крови, аНастя уже ставилавопрос наголосование: ну что? будем считать г'гажданинанеоб'гезанным ев'гейчиком? Конечно! завопили дамы, словно сновав воротавлетелашайба. Раз он сам этого захотел! Раз ему ев'гейчиком больше н'гавится -- пусть! пусть! Единогласно, резюмировалаНастя и началаизлагать постыдную мою историю: как заказал я через знакомых вызов, как стал проситься к вымышленному этому Шлоиму бен Цви, как единственного сына, Митеньку, решил кинуть напроизвол судьбы -- и тут в капитановых руках оказался кружевной платочек, и у дам по платочку -- откудаони их повытаскивали? из влагалищ, что ли, или из прямых кишок? -- атолько запахло духами, отдающими серою, и дамы завсхлипывали, засморкались, запричитали: Митенька, Митенька, маленький Митенька, бедненький Митенька, бледненький Митенька, Митя несчастненький, Митя уж-жасненький!.. -- словно кому-то из них и впрямь было дело до маленького моего мальчика -- не нар-равныхю играют с волкамию егеряю но не дрогнет рукаю обложив намю дорогу флажкамию бьют уверенною на-вер-р-р-р-ня-ка! Да, товарищи, продолжилаНастя, напроизвол жестокой судьбы! Жестокой! заголосили дамы. Ой как жестокой! Без папочки! Сироткою! В нищете! И нет, чтобы оставить младенчику денюжку наяблочки, намолочко, этот ев'гей, этот, с позволения сказать, отец-подлец выманил у бывшей своей жены -- не знаю уж, как: видно, пользуясь мягкостью женского нашего сердца, и капитан Голубчик помялаладошкою левую грудь, выманил у нее бумажку об отказе от алиментов, и если б нам не просигнализировали, амы, в свою очередь, не проявили соответствующей случаю бдительности, бедный сиротка, Митенька(тут сновапахнуло серными духами, сновавозникли кружевные платочки), бедненький Митенькамог бы оказаться в цветущей нашей стране совсем без молочкаи совсем без яблочковю и Настя буквально захлебнулась в рыданиях. Ай-ай-ай, закачали головами дамы. Ох-хо-хо! запричитали, ц-ц-цю зацокали. Без молочкаю без яблочковю И он хочет, пусть даже и ев'гейчик, чтобы после этого мы его отпустили?! патетически воскликнулаунявшая рыдания капитан. Он наэто надеется?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: