Тертуллиан пожертвовал интеллектом, потому что именно интеллект особенно сильно привязывал его к мирскому. Он боролся с гностицизмом, потому что это учение олицетворяло в его глазах ложный путь, ведущий в область интеллекта, — интеллекта, обусловливающего также и чувственность. И действительно, соответственно с этим фактом мы видим, что гностицизм разветвляется в двух направлениях: гностики одного направления стремятся к чрезмерной одухотворенности; гностики же другого — погрязают в этическом анархизме, абсолютном либертинизме (англ. — распущенность, распутство; вольнодумство), не останавливающемся ни перед какой формой разврата, даже перед самой отвратительной извращенностью и бесстыдной разнузданностью. Представители гностицизма даже разделялись на энкратитов (воздержанных), с одной стороны, и на антитактов и антиномистов (противников порядка и законности) — с другой; эти последние грешили по принципу и предавались самому разнузданному распутству умышленно, на основании известных постановлений. К числу последних принадлежали николаиты, архонтики и пр., равно как и метко названные борбориане. Как тесно соприкасались кажущиеся контрасты, мы видим на примере архонтиков, где одна и та же секта распадалась на энкратическое и на антиномистическое направление, причем и то и другое оставалось логичным и последовательным. Кто желает ознакомиться с этическим значением смелого и широко проведенного интеллектуализма, пусть изучит историю гностических нравов. Тогда sacrificium intellectus станет безусловно понятным. Представители этого течения были последовательны не только в теории, но и на практике, и изживали до последних пределов, до абсурда все измышления своего интеллекта.
Ориген же пожертвовал чувственной связанностью с миром и ради этой жертвы оскопил, изувечил самого себя. Очевидно, что для него специфическую опасность представлял не интеллект, а, скорее, чувство и ощущение, связывавшие его с объектом. Путем кастрации он преодолел чувственность, присущую гностицизму, и смело мог отдаться богатству гностического мышления. Тертуллиан же пожертвовал интеллектом, замкнулся от влияния гностицизма, но тем самым достиг такой глубины религиозного чувства, какой мы тщетно искали бы у Оригена. О Тертуллиане говорит Шульц: «От Оригена он отличался тем, что каждое свое слово переживал в сокровеннейших недрах души; его увлекал не рассудок, как Оригена, а сердечный порыв, и в этом его превосходство. Однако, с другой стороны, он уступает Оригену, потому что он, самый страстный из всех мыслителей, доходит чуть ли не до отрицания всякого знания и свою борьбу с гнозисом чуть ли не доводит до борьбы с человеческой мыслью вообще».
Мы видим на этих примерах, как в процессе развития христианства самая сущность первоначального типа превращается в свою противоположность: Тертуллиан, глубокий мыслитель, становится человеком чувства; Ориген становится ученым и всецело теряет себя в интеллектуалитете. Нетрудно, конечно, логически перевернуть вопрос и сказать, что Тертуллиан искони был человеком чувства, а Ориген человеком мысли. Но такая обратная постановка вопроса вовсе не уничтожает самого факта типического различия, а оставляет его по-прежнему в силе и, кроме того, отнюдь не объясняет, почему же Тертуллиан видел своего опаснейшего врага в области мысли, а Ориген в области сексуальности. Можно было бы сказать, что оба ошиблись, и в качестве аргумента привести факт роковой неудачи, к которой в конечном итоге свелась жизнь обоих. Тогда пришлось бы допустить, что каждый из них пожертвовал тем, что ему было менее дорого, то есть некоторым образом совершил обманную сделку с судьбой. Почему бы не принять и не признать даже такого мнения? Ведь известно, что даже среди первобытных людей находились такие хитрецы, которые, подходя к своему фетишу с черной курицей под мышкой, говорили: «Смотри, вот я приношу тебе в жертву прекрасную черную свинью!» Однако мое мнение таково, что объяснение, стремящееся во что бы то ни стало обесценить какой-либо факт, не всегда и не при всех обстоятельствах бывает самым верным, даже если такое объяснение представляется нам вполне «биологическим» и приносит среднему человеку то несомненное облегчение, которое он испытывает всегда, когда ему удается низвести нечто великое до своего плоского уровня. Но поскольку мы можем судить о личностях этих двух великих представителей человеческого духа, мы должны признать их столь проникновенными и серьезными, что о хитрой проделке или обмане и речи быть не могло: их христианское обращение было истинным и правдивым.
Мы не отвлечемся от прямого пути наших исследований, если на примере настоящего случая представим себе, какое психологическое значение имеет нарушение естественного потока наших влечений, каким является христианский (жертвенный) процесс, а именно: из всего вышесказанного вытекает, что обращение является одновременно и переходом в другую установку. Вместе с тем становится ясным происхождение того определяющего мотива, который ведет к обращению; также выясняется, насколько Тертуллиан был прав, говоря, что душа «от природы христианка». Естественное направление влечений следует, как и все в природе, принципу наименьшей затраты сил. Но бывает так, что один человек обладает большими способностями в одной области, другой человек — в другой. Или же бывает так, что приспособление к окружающей среде в детстве требует то несколько более сдержанности и вдумчивости, то несколько более эмпатии и участия, смотря по тому, каковы родители и обстоятельства жизни. Это автоматически ведет к известной, излюбленной установке, благодаря которой и образуются различные типы. Так как каждый человек, в качестве относительно устойчивого существа, обладает всеми основными психологическими функциями, то для полного приспособления было бы психологически необходимо, чтобы человек равномерно и применял их. Ибо должна же быть какая-нибудь причина для существования различных путей психологического приспособления; ясно, что недостаточно одного лишь пути, потому что объект, воспринятый, например, только мыслью или только чувством, будет постигнут лишь отчасти. При односторонней (типической) установке получается недочет в психологическом приспособлении, который в течение жизни все возрастает, пока, наконец, рано или поздно, нарушается сама способность приспособления, а это толкает субъекта на путь компенсации. Компенсация же достигается лишь отрезанием (жертвой) той установки, что господствовала до сих пор. Это влечет за собой временную запруженность энергии и наводнение каналов, сознательно еще не использованных, но бессознательно уже лежащих наготове. Недочет в приспособлении, являющийся движущей силой (causa efficiens) для процесса обращения, субъективно дает о себе знать в форме смутного чувства неудовлетворенности. Такая атмосфера царила в самом начале нашего летосчисления. Необычайная, изумительная жажда искупления овладела человечеством и вызвала в Древнем Риме неслыханный доселе расцвет всех возможных и невозможных религиозных культов. Не было недостатка и в представителях теории изживания (Auslebetheorie), которые вместо «биологии» основывались на данных науки тех времен. Кроме того, люди из всех сил изощрялись в умозрительных догадках о том, почему человеку живется так плохо; однако каузализм тех времен был несколько шире каузализма нашей современной науки: искали причины не только в детстве, но погружались уже сразу в космогонию, причем измышляли самые разнообразные системы, раскрывающие все, что происходило на заре человечества еще раньше и что было причиной того невыносимого положения, в котором человечество в конце концов очутилось.
Жертвы, принесенные Тертуллианом и Оригеном, на наш вкус чрезмерны, но они, безусловно, соответствовали духу того времени, духу совершенной конкретности. В согласии с этим духом представители гностицизма принимали свои видения за саму реальность или, по крайней мере, за нечто к ней относящееся — поэтому и Тертуллиан придавал факту своего внутреннего чувства объективную значимость. Процесс перемещения установки, воспринятый внутренне и субъективно, гностицизм проецировал в виде космогонической системы и верил в объективную реальность своих психологических образов.