– А вы уже много лет исполняете обязанности?

– Тридцать лет, кабальеро. Я начал эту работу еще во времена Исабелы Второй. Я старейшина цеха, и в моем списке имеются даже политические преступники. Я могу с гордостью заявить, что всегда с честью выполнял свои обязанности. Вот этот, сегодняшний, будет у меня уже сто вторым. Много их было, не правда ли? Но, знаете ли, я со всеми обходился как можно лучше. Никто из них не мог бы на меня пожаловаться. Были даже такие тюремные ветераны, которые, увидев меня в последние минуты жизни, успокаивались и говорили: "Никомедес, я доволен, что это ты".

"Должностное лицо", видя благосклонное внимание и даже любопытство, проявляемое к его рассказу Яньесом, все более воодушевлялся. Он почувствовал почву под ногами и, по мере того как говорил, становился все более и более развязным.

– Я ведь некоторым образом изобретатель, – продолжал он. – Аппараты я изготовляю сам, а что касается чистоты… так большего нельзя требовать. Не хотите ли посмотреть?

Журналист вскочил с койки, словно готовясь бежать.

– Нет, благодарю вас. Я вам верю. – И он с отвращением посмотрел на руки этого человека, ладони которых были жирные и красные. Может быть, это были следы только что наведенной чистоты, о которой он говорил, но Яньесу эти ладони показались пропитанными жиром и кровью ста человеческих жизней, составлявших "список" палача.

– Ну и что же, довольны вы своей профессией? – спросил журналист, чтобы отвлечь его от намерения похвастать своими изобретениями.

– Да что поделаешь? Я вынужден мириться. Мое единственное утешение – это то, что теперь все меньше приходится работать. Но как дорого мне достается хлеб, если бы вы только знали!..

Он замолчал, уставившись в пол.

– Все против меня, – начал он снова. – Знаете ли, я видел много театральных пьес. Я видел, как в прежние времена короли разъезжали повсюду в сопровождении вершителя своего правосудия, облаченного в красную одежду, с подвешенным на шее топором; этот палач был другом и советником короля. И это логично! Мне кажется, что тот, кому поручено исполнение приговора правосудия, является лицом значительным и заслуживает известного уважения. Но в наше время все вокруг сплошное лицемерие. Прокурор требует снести преступнику голову во имя каких-то принципов, которые должно уважать, и все признают это правильным. Но затем являюсь я, чтобы исполнить его приказание, и все меня оскорбляют и плюют мне в физиономию. Скажите же, сеньор, разве это справедливо? Если я захожу в кабачок, меня вышвыривают за дверь, как только узнают, кто я; на улице все избегают меня; даже в суде жалованье бросают к ногам, словно я не являюсь таким же должностным лицом, как они, и будто мое жалованье не предусмотрено казначейством… Все против меня! И ко всему еще… – Он проговорил эти слова так тихо, что они едва были слышны -…другие враги… те, другие! Вы знаете, это те, что ушли, чтобы больше не возвращаться, и все же возвращаются. Это та самая сотня несчастных людей, к которым я относился с таким отеческим вниманием, старался причинить им как можно меньше боли, и что же? Неблагодарные! Они приходят ко мне, как только почувствуют, что я один…

– Что?.. Они возвращаются?

– Каждую ночь. Есть, правда, среди них такие, кто мало меня тревожит, и особенно последние, они мне кажутся друзьями, с которыми я вчера только расстался. Но давнишние, встречавшиеся со мной в начале моей карьеры, когда я еще волновался и чувствовал себя неловким, эти вот – настоящие бесы… Едва заметят, что я остался один в темноте, проходят по моей груди бесконечной процессией,, давят меня, душат, задевают мои глаза своими саванами. Они следуют за мною повсюду, и чем старше я становлюсь, тем они навязчивее… Когда меня поместили в тот чулан, они стали тотчас появляться в самых темных углах. Потому-то я и попросил врача – я был болен; я страшился этой ночи, мне хотелось света, общества.

– Что же, вы всегда живете один?..

– Нет, у меня есть семья, она там, в моем домике в окрестностях Барселоны. Это такая семья, которая ничем не может меня огорчить: собака, три кошки и восемь кур. Они ведь не понимают людских разговоров и потому уважают и любят меня, словно я такой же человек, как и все другие. Они преспокойно доживают свой век бок о бок со мною. Ведь никогда в жизни мне не случалось зарезать курицу: я падаю в обморок, когда вижу, как течет кровь.

Он говорил это все тем же жалобным и слабым голосом, как бы ощущая медленный внутренний распад всего своего существа.

– И у вас никогда не было своей семьи?

– У меня? Как же, и у меня была семья, как у всех людей! Вам я все расскажу, кабальеро. Ведь я уже так давно ни с кем не разговаривал!.. Моя жена умерла шесть лет тому назад. Вы только не подумайте, что она была одной из тех пьяных баб, которых авторы романов всегда делают женами палачей. Она была девушкой из нашей деревни, и я женился на ней, когда вернулся с военной службы. У нас были сын и дочь. Хлеба было мало. Нищета большая. И что же вам еще сказать? Молодость и некоторые черты жестокости в моем характере привели меня к этому делу. Вы не думайте, что мне легко удалось заполучить это место: потребовалась даже помощь влиятельных лиц. Я ощущал известную гордость от того, что внушаю ужас и отвращение. Мне приходилось обслуживать различные суды. Мы колесили по всей Испании. Дети мои росли и всё хорошели. Наконец мы попали в Барселону. Вот это было время! Лучшие дни моей жизни! Пять или шесть лет вообще не было работы. На мои сбережения я завел пригородный домик, и наши соседи уважали дона Никомедеса, славного сеньора, занимавшего в суде какую-то должность. Мальчик наш, сущий ангел, посланный нам богом, работящий, всегда скромный и сдержанный, служил в одном торговом доме; дочка (ах, как жаль, что у меня нет при себе ее портрета!), дочка была истинным херувимом с голубыми глазами и русою косой, толщиной в мою руку. Когда она бегала по саду, казалось, это была одна из тех сеньорит, которые появляются в операх на сцене. Если только она ездила с матерью в Барселону, уж обязательно какой-нибудь молодой человек увязывался за нею. Был у нас и настоящий жених: славный малый, он вскоре должен был стать врачом. Это было их делом, ее и ее матери. Я притворялся, словно ничего не вижу, прикрывшись добродушной слепотой, которой пользуются отцы, когда их держат в стороне до наступления завершающего этапа. Господи, как же мы были счастливы!

Голос Никомедеса дрожал все сильнее, его голубые глазки заволоклись. Он не плакал, но вся его смешная тучная фигура вздрагивала, как тело ребенка, когда он делает усилия, чтобы подавить слезы.

– Но вот надо же было одному старому разбойнику с большим прошлым попасться… Его приговорили к смертной казни, и, когда я уже совсем почти забыл, на какой службе состою, я вынужден был приступить к своим обязанностям. Что это был за день! Половина города, увидев палача на помосте, узнала меня. Нашлись даже журналисты, а они ведь прилипчивы, как зараза (вы уж простите меня), которые разузнали все подробности нашей жизни и изобразили нас так, словно мы какие-то редкостные звери; они с удивлением замечали при этом, что мы похожи на честных людей. Мы вошли в моду. Но что это значило! Соседи, завидев меня, закрывали окна и ставни. И несмотря на то, что город большой, меня всегда узнавали на улице и оскорбляли. Однажды, когда я пришел домой, меня встретила жена. Казалось, она сошла с ума. Дочь! Дочка! Я увидел, что дочь лежит в постели с искаженным, позеленевшим лицом (это она-то, такая красотка!), а на языке у нее что-то белое… Она отравилась фосфорными спичками и несколько часов страшно мучилась, но молчала для того, чтобы помощь пришла слишком поздно. И действительно, она пришла слишком поздно. На следующий день дочь была уже мертва. Бедняжка, она проявила мужество. Она всей душой любила молодого медика; я сам читал письмо, в котором юноша прощался с ней навеки, так как узнал, чья она дочь. Я ее не оплакивал. Да разве у меня было на это время? Все рушилось, несчастья наваливались на нас со всех сторон; мирный уголок, который мы себе соорудили, трещал по всем швам. Мой сын… сына тоже выбросили из торгового дома, и ему было бесполезно пытаться снова устроиться или искать поддержки со стороны друзей. Кто обмолвится хоть словом с сыном палача? Несчастный, как будто у него была возможность выбрать себе отца, прежде чем родиться на свет. Разве он, такой хороший юноша, виноват в том, что я его произвел на свет?.. Целый день он проводил дома, прятался от людей где-нибудь в уголке садика, печальный и какой-то заброшенный после смерти сестры. "О чем ты думаешь, Антонио?" – спрашивал я его. "Я думаю об Аните, папа". Он меня обманывал, бедняжка. Он думал о себе, о том, как жестоко мы ошиблись, вообразив одно время, что мы такие же люди, как другие, и считая, что мы можем мечтать о счастье. Удар был слишком страшным – не было сил подняться; Антонио исчез.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: