Во всяком случае, давно уже в полицейских и уголовных кругах ходил анекдот о том, что знаменитая 154-я симфония Гомериса для барабана с оркестром, названная «Свет и тени», написана под впечатлением тех трех суток, что композитор провел в стенах потрясающей тюрьмы, когда его по ошибке приняли за руководителя банды «Минувшее счастье».
В тот момент, когда Гард, выскочив из кабинета, бросился в полуподвал, по узкому тюремному коридору ему навстречу несся хохот. Чутким ухом Гард уловил, что смеются оба дежурных надзирателя, стоя у камеры номер 3.
Надзиратели наслаждались веселым и забавным зрелищем. Только что водворенный в третью камеру профессор Грейчер вызвал их из дежурного помещения криками: «Вы что, олухи, с ума посходили?!» — и теперь утверждал, ни капельки не смущаясь, что он — инспектор полиции Таратура!
— А может, вы Юлий Цезарь? — хохотал наиболее грамотный из надзирателей.
— Ох, уморил! — держась за живот, вторил другой.
Вся тюрьма прислушивалась к их веселью, лишающему одних заключенных покоя и дающему другим желанное развлечение.
— Ребята, вы действительно меня не узнаете? — чуть не плача от возмущения, кричал профессор Грейчер. — Вы рехнулись? Да это ж я, я, Таратура… Перестаньте ржать, в конце концов, и срочно вызовите Гарда! Я что вам сказал!
В ответ ему был дружный хохот.
— Ослы безмозглые! — бушевал Грейчер. — Болваны! Вы отсидите у меня под арестом по десять суток каждый!
— Ха-ха-ха!
— А тебе, Смил, я ни за что не верну те пять кларков, которые взял в прошлую среду!
Словно поперхнувшись, оба надзирателя умолкли. В этот момент комиссар Гард и подоспел к камере. Еще издали он увидел профессора Грейчера, вцепившегося руками в решетку. На профессоре была желтая куртка Таратуры, но сидела она на нем как мешок. Оцепенелым взглядом уставившись на профессора Грейчера, Гард медленно подошел к камере, металлическим голосом попросил надзирателей удалиться и отпер замок своим ключом.
— Вы понимаете, Гард, эти болваны приняли меня за профессора Грейчера! — облегченно проговорил профессор Грейчер. — А куда делся сам профессор, я не знаю!
— Что же случилось? — еле выдавил из себя Гард, стараясь не глядеть на заключенного.
— Когда мы вошли с ним в камеру, он предложил мне сигарету и вынул портсигар…
— Какой портсигар?
— А черт его знает! Нормальный серебряный портсигар.
— И что дальше? — не глядя на Грейчера, спросил Гард.
— А дальше я не помню. Какой-то странный зеленый луч… потом удар в челюсть… Сказать по совести, это был достойный удар, комиссар, уж в этом я понимаю!
«Еще бы! — подумал Гард. — Ведь бил уже не профессор Таратуру, а Таратура профессора!»
— И что дальше?
— Когда я очнулся и поднял тревогу, эти болваны…
Гард взглянул в лицо говорящему. Холеные щеки, благородные усики скобкой, щелочкой сощуренные глаза и этот характерный породистый подбородок, свидетельствующий об отличной кормежке… Жуть какая!
— Послушайте меня, старина, — тихо произнес Гард. — Послушайте внимательно и спокойно, собрав всю волю и выдержку. Профессор Грейчер сбежал, украв ваше тело.
— Что?! — воскликнул заключенный. — Что вы говорите. Гард? Вы мне не верите?!
— Дай руку, Таратура, — строго сказал комиссар. — Ты чувствуешь, у тебя выросли усы? Разве ты когда-нибудь носил усы? Ты чувствуешь, что у тебя стало меньше сил? Что твоя тужурка висит на тебе как на вешалке? Ты понимаешь…
Схватившись за голову, Таратура медленно сполз по стене на пол камеры.
— Это правда, комиссар? — тихо спросил он, глядя оттуда на Гарда обезумевшими глазами. — Но ведь этого не может быть! Комиссар, этого не может быть!!! — С ним начиналась истерика, хотя он прежде был сильным человеком, способным переносить любые страхи и ужасы. — Ведь это чушь, комиссар! — Таратура стал рвать на себе волосы, царапать свои холеные щеки, ломать пальцы. Гард с трудом сдерживал его, и по всей тюрьме, усиленное гениальной акустикой, неслось: — Это чушь, чушь, чушь!..