Эти "заместительские уроки" были его маленькими шедеврами. Он приучал нас на этих уроках к интеллектуальному отношению к жизни, ко всему окружающему. О чем только не говорил он с нами на них! Он читал нам своих любимых писателей: по преимуществу я помню его чтение "Войны и мира", пьес Чехова ("Чайки", "Трех сестер", "Вишневого сада"), рассказов Мопассана, былин "Добрыня Никитич" и "Соловей Будимирович" ("Добрыню Никитича" Леонид Владимирович читал и на родительском собрании для родителей – их он также "воспитывал"), "Медного всадника", "Жизни Званской…" Державина… Всего не перечислишь. Леонид Владимирович приходил в класс с французскими текстами и показывал нам, как интересно учить французский язык: он разбирал рассказы Мопассана, рылся при нас в словарях, подыскивал наиболее выразительный перевод, восхищался теми или иными особенностями французского языка. И он уходил из класса, оставляя в нас любовь не только к французскому языку, но и к Франции. Стоит ли говорить, что все мы после этого начинали, как могли, изучать французский. Урок этот был весной, и помню, что я все лето потом занимался только французским… На иных из своих "заместительских уроках" он рассказывал нам о том, как слушал народную сказительницу Кривополенову, показывал нам, как она пела, как говорила, как делала во время пения свои замечания. И мы все вдруг начинали понимать эту русскую бабушку, любить ее и завидовали Леониду Владимировичу, что он ее видел, слышал и даже разговаривал с ней.
Но самыми интересными темами этих "заместительских уроков" были темы о театре. Еще до выхода в свет знаменитой книги К. С. Станиславского "Моя жизнь в искусстве" он нам рассказывал о теории Станиславского, последователем которой он был не только в своей актерской практике, но и в педагогике. Его рассказы о постановках и знаменитых актерах как-то органически переходили в занятия по той или иной пьесе, которую он великолепно ставил с учениками в школе. "Маленькие трагедии" Пушкина были его огромным успехом, не только как педагога, не только как великого режиссера (я не побоюсь назвать его именно "великим"), но и как художника-декоратора. Вместе с помогавшими ему учениками он создавал из цветной бумаги необычайно лаконичные декорации к своим постановкам. Помню в "Каменном госте" черные или какие-то очень темные (зеленые? синие?) кипарисы, в виде остроконечных конусов, белую колонну в каком-то интерьере, тоже вырезанную из бумаги, которую мой отец добывал ему из "отходов" на печатном дворе, где мы тогда жили.
Помню, как он воспитывал в своих учениках актеров. Это был именно его прием – прием режиссера-воспитателя. Он заставлял своих актеров носить костюм своей роли в обыденной жизни. На уроках сидел Дон Жуан, загримированный, в испанском костюме и со шпагой, сидела Донна Анна в длинном платье. А на переменах они гуляли и даже бегали, но только так, как должен был бы бегать Дон Жуан или Донна Анна в какой-то сложной воображаемой ситуации (актер должен был играть все время, но если он хотел порезвиться или сделать что-либо необычное для своей роли, – он обязан был придумать мотивировку, создать себе соответствующую "ситуацию"). Носить платье Леонид Владимирович учил прежде всего, прежде, чем входить в роль. Актер должен был чувствовать себя совершенно свободно в плаще, в длинной юбке, свободно играть шляпой, уметь ее небрежно бросить на кресло, легко выхватить шпагу из ножен. Незаметно Леонид Владимирович следил за таким костюмированным учеником и умел его поправить одним или двумя замечаниями, сделанными всегда тактично и с необидным юмором.
Леонид Владимирович был поклонником психолога Джемса. Помню, как хорошо объяснял он нам положение Джемса – "Мы не от того плачем, что нам грустно, но потому нам грустно, что мы плачем". И это положение он сумел применить в своей педагогической практике. Одному крайне застенчивому мальчику он предложил изменить походку. Он сказал ему, чтобы он двигался быстрее, делая шире шаги, и непременно махал руками, когда ходил. Встречая его на перемене, он часто говорил ему: "Машите руками, машите руками". Кстати, он обращался к ученикам на "вы", как это было принято в старых гимназиях, и редко отступал от этого правила. Он воспитывал в своих учениках самоуважение и требовал от них уважения к другим, к своим товарищам. Разбирая какое-нибудь происшествие в классе, он никогда не требовал, чтобы ему выдали "зачинщика" или виновника. Он добивался того, чтобы провинившийся сам назвал себя. Выдать товарища для него было недопустимым, как, впрочем, и для всех хороших педагогов старого времени.
В мое время у Леонида Владимировича был тенор. Впоследствии у него "открылся" баритон, и, по общему мнению, довольно хороший. В те времена почти в каждом классе стоял рояль, из реквизированных у "буржуев". Леонид Владимирович подходил к роялю и показывал нам на нем то особенности музыкального построения у Чайковского, которого он очень любил (в те времена было модно не любить Чайковского, и Леонид Владимирович посмеивался над этой претенциозной модой), то мотив былины (помню, как он пел зачин к былине "Соловей Будимирович", рассказывая об использовании этой былины в опере "Садко" Римского-Корсакова).
С дурными привычками или с безвкусицей в одежде учениц Леонид Владимирович боролся мягкой шуткой. Когда наши девочки повзрослели и стали особенно тщательно следить за своими прическами и походкой, Леонид Владимирович, не называя никого из них по имени, рассказывал нам, что происходит в этом возрасте, как девочки начинают ходить, покачивая бедрами (и рискуя, по его словам, получить "вывих таза", им, конечно, придуманный) или устраивая себе кудерьки, и в чем состоит вкус в одежде. Он даже читал нам в классе о Дж. Бремеле из книги поэта-символиста М. Кузьмина "О дендизме", но не для того, чтобы восславить дендизм, а скорее для того, чтобы раскрыть нам сложность того, что может быть названо красивым поведением, хорошей одеждой, умением ее носить, и еще, я думаю, для того, чтобы вышутить фатовство и пижонство у мальчишек.
55 лет прошло с тех пор, но как много запомнилось из его наставлений на всю жизнь! Впрочем, то, что он говорил и показывал нам, нельзя назвать наставлениями. Все было сказано ненарочито, при случае, шутливо, мягко, "по-чеховски".
В каждом из учеников он умел открыть интересные стороны – интересные и для самого ученика, и для окружающих. Он рассказывал об ученике в другом классе, и как было интересно узнать об этом от других. Он помогал каждому найти самого себя: в одном он открывал какую-то национальную черту (всегда хорошую), в другом нравственную (доброту или любовь к "маленьким"), в третьем вкус, в четвертом остроумие, но не просто выделял чье-то остроумие, а умел охарактеризовать особенность этого остроумия ("холодный остряк", "украинский юмор" – и непременно с пояснением, в чем состоит этот украинский юмор), в пятом открывал философа…
Для самого Леонида Владимировича не было кумиров. Он с увлечением относился к самым разнообразным художникам, писателям, поэтам, композиторам, но его увлечения никогда не переходили в идолопоклонство. Он умел ценить искусство по-европейски. Пожалуй, самым любимым его поэтом был Пушкин, а у Пушкина – "Медный всадник", которого он как-то поставил с учениками. Это было нечто вроде хоровой декламации, которая была поставлена как некое театральное представление, главным в-котором был сам текст, пушкинское слово. На репетициях он заставлял нас думать – как произнести ту или иную строфу, с какими интонациями, паузами. Он показывал нам красоту пушкинского слова. И одновременно он неожиданно показывал нам и пушкинские "недоделки" в языке. Вот пример, запомнившийся мне с тех времен. "Нева всю ночь рвалася к морю против бури. Не одолев их буйной дури, и спорить стало ей невмочь". Начинался спор, почему буря в другой строке стоит во множественном числе.
Такие же недоделки, если не ошибки, умел он найти в самых известных произведениях живописи, скульптуры, музыки. Он говорил как-то, что у Венеры Милосской ноги чуть короче, чем следует. И мы это начинали видеть. Разочаровывало ли это нас? Нет, наш интерес к искусству от этого только возрастал.