Не с таким ли чувством певица итальянской школы, готовясь к гастрольному перелету в еще молодую Америку, окидывает голосом географическую карту, меряет океан его металлическим тембром, проверяет неопытный пульс машин пироскафа руладами и тремоло…
На сетчатке ее зрачков опрокидываются те же две Америки, как два зеленых ягдташа с Вашингтоном и Амазонкой. Она обновляет географическую карту соленым морским первопутком, гадая на долларах и русских сотенных с их зимним хрустом.
<…> И наконец, Россия…
Защекочут ей маленькие уши: „Крещатик“, „щастие“ и „щавель“. Будет ее рот раздирать до ушей небывалый, невозможный звук „ы“.
<…> Разве это смерть?» (II, 466–467).
Поэзия дает непрерывную совокупность мира: континенты говорят о чувствах, чувства — о материках. Мандельштам географией выражает чувства, и наоборот, набрасывая на земной шар сетку чувств, выявляет континуальность пространства. Непрерывность улыбки связывает в этом невероятном «сетк-уши-рот» голос и слушание. «Охр-яные пол-уш-ария» включают глоссограф — нем. Ohr — «ухо». О таком единстве визуального и аудиального говорил Сергей Третьяков: «[Крученых] принявший в свою лабораторию на равных основаниях и зримое и слышимое». Мандельштамовская лаборатория стиха также уравнивает звук и букву. Гете писал:
«Они» таинственного стихотворения «Не у меня, не у тебя — у них…» — именно уши:
По воспоминаниям современника, Маяковский «не переставал удивляться своему сходству» с Некрасовым:
— Неужели это не я написал?!.
Теперь мы смело можем сказать, что это написано и Маяковским. У Мандельштама книга служит пьедесталом уху.
Разумеется, речь идет не о физиологическом и природой данном органе, а о поэтически сконструированном, хотя Мандельштам очень точен: анатомическое устройство человеческого уха включает наружную часть — ушную раковину, хрящевой раструб ушного прохода (скважины), барабанную перепонку и внутреннюю улитку. Проблуждав по внешним «извилинам и развивам» ушной раковины, звук улавливается. Само орудие слуха не производит имени («Нет имени у них»), но дав поэтическую речь, вошедшую «в их хрящ», поэт получает и имя и родовую укорененность, становится «наследником их княжеств», то есть книжных княжеств. Только добравшись до слуха читателя поэт не погибает.
Вяч. Иванов в «Две стихии в современном символизме» писал о повестях Бальзака «Луи Ламберт» и «Серафита». «Мы читаем, — пишет он, — в рассказе „Lois Lambert“: „Все вещи, относящиеся вследствие облеченности формою к области единственного чувства — зрения, могут быть сведены к нескольким первоначальным телам, принципы которых находятся в воздухе, в свете или в принципах воздуха и света. Звук есть видоизменение воздуха; все цвета — видоизменения света; каждое благоухание — сочетание воздуха и света. Итак, четыре выявления материи чувству человека — звук, цвет, запах и форма — имеют единое происхождение…“ <…> Самое имя „Соответствия“ (Correspondances) встречается, как термин, знаменующий общение высших и низших миров по Якову Беме и Сведенборгу, в повести „Серафита“» (II, 548).
Пять материков чувств увязываются в этой глобальной картине воедино: зрение — в глазах певицы; обоняние — в запахе и духе керосина и бензина, в задымленных кабинетах для чтения; осязание — в хрусте сотенных и долларов, в успокоительной холщовой бумаге, в суконном наощупь небе, в щекотке, наконец; слух — в металлическом тембре голоса, руладах и тремоло машин и т. д.; вкус — в питательных пилюлях, в соли морского первопутка, кислоте щавеля.
Все чувства переплетаются и, взаимооплодотворяясь, дают стихи, сетчатую ткань строк:
Образ зверя, поднимающегося на лапы и выгибающего позвоночник, по-мандельштамовски, бытийно сравним с «Веком» (1922). И там, и там — ребенок и море. Но если в «Веке» — время, здесь — пространство. Не перебитый позвоночник эпохи, а всплывающий материк Атлантиды, как купол неба, беременного будущим, становится героем «Рождения улыбки». Развилка в улыбке ребенка — в сладость и горечь, в свет и тень. «Рот до ушей» раздирается невозможным звуком «ы», как если бы фотограф для фиксации улыбки предложил сказать слово «с-ы-ы-р». Слово «улыбка» с «ы» посередине — это и есть воплощенное состояние душевной шири небывалого, невозможного ухода в океаническое безвластье и бесконечное познанье яви. Улыбка запечатлевает самое себя как чудо света, как сияние и ипостась части света — материка. Этакий фотографический снимок тающего в воздухе Чеширского кота.
Но радуга, связывающая два конца улыбки, дает разряд вольтовой дуги, моментальную вспышку молнии: «И в оба глаза бьет атлантов миг…». Радостный миг познанья дает фотографию, позитив и негатив, белое и черное, отпечаток жизни и оборотную сторону ее — смерть. Жизнь описана как улыбающийся, расширяющийся промежуток, воздушная арка, проем под мостом радуги, где один конец — рождение, другой — смерть. Дуга арки, моста, радуги —? — знак мучительно опущенных уголков рта, символическое обозначение маски трагедии. Дуга зыбки, лодки —? — растягивание рта до ушей, эмблематический атрибут маски комедии и сладостного смеха. Рождение будет тянуть вниз, утапливать, а смерть возрождать, вздымать вверх. Соединенные, дуги дают форму губ, улитку рта, улыбку с белоснежным рядом зубов — раковину с жемчугом. Перламутр и есть буквальный перевод этой формулы поэзии — мать перла. Последовательное соединение двух дуг образует синусоиду — знак волны и песочной дюны как выразительных эмблем поэтического ритма, такта. И наконец, две синусоиды, наложенные друг на друга дают восьмерку — знак бесконечности. Такова топология мандельштамовской улыбки. И наконец, главное. Улыбка — рифма губ. Теофиль Готье писал о Гейне: «…На них [щеках] цвел классический румянец; небольшая еврейская горбинка слегка мешала линии его носа стать вполне греческой, но не искажала чистоты этой линии: его безупречно вылепленные губы „подобрались одна к одной, как две удачно найденные рифмы“, если воспользоваться одной из его фраз…».
13