- Даже носки и те твои! Два года прошло, а твои! - мстительно блеснули глаза тетки.
Шесть с половиной лет она терпела меня, своевольного, в доме, шесть лет с половиной она была вынуждена молчать, но, вот, мои разверстые раны в полном ее распоряжении!
Оскорбленный, я принялся делать дыхательные упражнения, но йоговские штучки не помогли. В относительно приличных выражениях я сообщил Лизе нечто такое, что та, несколько секунд похватав ртом воздух, ретировалась к себе.
Следом побежала Света. Успокаивать - тетка могла отказаться сидеть с Полиной вечерами.
Я подошел к дочери.
- Дай хоть поцелую тебя на прощанье.
Полина, выронив Руслика-Суслика, отшатнулась, споткнулась об самокат, подаренный матерью, и нырнула под стол.
- Ты что!? - вскричал я, пытаясь поднять дочь на ноги.
- Не целуй меня, не целуй! Бабушка вчера сказала, что холостые мужчины все болеют от нехороших женщин. Забирай свою свинку и уходи!
***
На станции я зашел в бар выпить стакан вина. Руслику-Суслику, скребшемуся в коробке, купил чипсов.
Макарыч, крепкий, высокий шестидесятилетний мужчина, нашел нас на платформе, в двух шагах от милицейского пункта.
- Ты что, подлец, моей жене сказал? - схватив за грудки бывшего свояка, закричал он на весь перрон.
Я втянул в себя воздух и понял, что влип: Макарыч, в отличие от меня, был безнадежно трезв. Будь он выпившим (как обычно под вечер), я, конечно, немедленно бы освободился от захвата. А в существующем контексте, понял я, стоит хоть легонько оттолкнуть правозащитника, как тот мешком упадет на асфальт, закричит благим матом, и ночь, а, может быть, и не только ночь, мне придется провести в милицейской клетке. Если бы Макарыч хотел посчитаться за кратковременное (и, в общем-то, извинительное) лишение его жены дара речи по-свойски, он наверняка обошелся бы привычными русскому уху оскорблениями.
Плотнее сжав коробку с Русликом под мышкой, я сделал робкую попытку самоопределиться.
Макарыч обрадовался - «Все идет так, как задумано!» - и, готовясь упасть и крича: «Милиция, милиция!», потащил меня к дверям пункта. «Сейчас ты узнаешь, почем ментовские сапоги в ночное время!» - было написано у него на лице всеми красками злорадства.
«Что делать?! – закусил я губу. - Черт, ведь зарплату еще получил, утром останусь без копейки!»
Черт оказался рядом и подсказал выход. И я, не раздумывая, ухватился за предложенную бесом антисемитскую соломинку.
- Евреи! Евреи! - закричал я во весь голос, зная, что в Болшове постоянно и не безрезультатно пасутся активисты РНЕ. - Вы хотите отнять у меня дочь! Не выйдет!! Не отдам!
Макарыч опешил, разжал железные пальцы и, окидывая взглядом заметно оживившуюся перронную публику, растерянно проговорил:
- Я не евр-е-ей, я мордви-и-н...
- Нет, ты еврей! - затряс я указательным пальцем. - Ты всю жизнь был еврейской служкой! Прочь с моих глаз, не то Баркашова позову!
К огромному облегчению нас обоих на станцию влетела электричка. Вскочив в первую попавшуюся дверь, я уселся подальше от людей.
Мне было стыдно.
Я поднял голову, взглянул в окно и, увидев Макарыча, почесывающего затылок, горько усмехнулся: «Дожил... Разыграл антисемитскую карту. Теперь дочь увижу только через суд... Если, конечно, его выиграю...»
Я никогда не был антисемитом. Сын геологов, я с трехлетнего возраста мотался с родителями по всему многоплеменному Союзу, учился в Душанбе в классе, в котором редкая национальность могла похвастаться более чем тремя представителями. О том, что евреи нехороши, я , поступив в московскую аспирантуру узнал от коллег коренной национальности. Но лишь пожал плечами. И жена-еврейка была ничем не хуже первой жены-украинки, или второй русской. И в том, что я не прижился в окружении ее сплоченных родственников, была не их вина. Но так легко, так обычно сваливать все на евреев...
(Из "Руслика-суслика", повести о многострадальной морской свинке