Во время долгого этого разговора Мартынов что-то чертил пером, бросал, снова чертил. Теперь он сидит, стиснув ладонями лоб, свеча трещит, и виден на бумаге черный, бездарный, чудовищно искаженный профиль Лермонтова и вокруг еще и еще рисунки его фигуры, головы, пистолетов. За стеной гремят замки, вопли, крик: «Пусти! Не хочу!» Мартынов срывается с места, колотит в стену кулаками и вопит: «Молчать! Молчать, скотина!»

3. Петербург, Вяземский и Карамзина

Под цокот копыт, в бликах света, катит летний экипаж, – чуть развалясь, в светлом костюме и цилиндре, сидит в нем человек старше пятидесяти лет, с лицом умным, усталым, с выражением слегка брезгливым.

Голос жандарма: «Августа третьего сего года получена из Москвы от почт-директора Булгакова личная депеша на литератора и камергера князя Вяземского-Первого. Не перлюстрировано. Но, как стало известно, оная депеша содержит известие и сожаление о дуэли поручика Лермонтова, имев' шей быть на Кавказе, от которой последний помер. С сим известием князь Вяземский поспешал по городу, а затем в Царское Село, в летнюю дачу покойного историка империи Карамзина…»

Вяземский (размышляя вслух). «Готов был примириться… тот подошел и в упор стрелял…». Черт знает что за дикая и несчастная страна… никогда толку не будет… экой скотиной надо быть, чтобы через четыре всего года после той смерти руку поднять… Софи в обморок упадет, она больше других с ним носилась. Ах ты проклятый век!.. Да тут и сам мальчик небось виноват… Хотя в чем? Как они с ним в прошлом годе расправились? Он хоть и не прав был, геройствовал, да ведь государь французов не любит, мог и простить… Нет, есть там что-то, есть… За пушкинские стихи скоро вернул, а за Баранта опять упек… Ах, черт, не вскрылся еще, не устоялся, но обещал много, что говорить. Пока Пушкина повторял, за Пушкиным только шел, но кто знает… В нашу поэзию, право, удачнее стреляют, чем в Луи-Филиппа, промаху не дают… Тут другое, конечно, не личное, тут как с Пушкиным: запутали тогда тоже, заплели, все постели перевернули, смотреть противно, а соль-то уж знаем, где была… Небось и тут не без того… Как сказать-то Софи? Удара бы не сделалось… А все претензии – свобода, независимость! А уж какая у нас свобода! Сроду ее не было… Ах ты господи!..

Пока Вяземский едет, перенесемся к месту его назначения. Гостиная на даче Карамзиных. Цветы, канделябры, книги, рояль. Изысканно, но скромно. Бывал уже в ту пору такой, скажем, интеллигентный стиль, который люди истинно образованные противопоставляли роскоши богатых гостиных. Две женщины. Одна из них Софья Николаевна Карамзина (39 лет), очень пылкая, нервная, молодая душой, любящая литературу. Она – дочь великого историка, писателя, дочь умная, приобщившаяся делу отца, проведшая жизнь в самом высшем кругу живой русской культуры, а теперь и сама – душа лучшего петербургского литературного салона. Весть о гибели Лермонтова уже дошла до Карамзиных, Софи в горе. Ее молчаливая, чуть рассеянная, печальная гостья – Наталья Николаевна Пушкина (ей сейчас 29 лет). Обе женщины в летних платьях.

Софи. Дай бог, пережить все это!.. Нет, нет, я не верю, возможна ошибка, ведь возможна, Натали? Или он ранен, или что-то не так передано, – ведь там Кавказ, война!..

Натали. Но вспомните, он уезжал с этим предчувствием, вы говорили сами, Софи!..

Софи. Ах, он жил с этим предчувствием! Кажется, никто не понимает этого, как я! Он был поэт печали, такой печали! Ваш Пушкин светел, как ангел, жизнь брызжет из него, а Лермонтов – это тень. Да, вот это будет верно: Пушкин – свет, Лермонтов – тень, а вместе они дают ту полноту… Простите, Натали, меня осуждают, и вы первая можете быть недовольны мною, но я смело, смело ставлю этого бедного мальчика сразу за Александром Пушкиным. Поверьте мне. Я беру себе это право, потому что успела узнать его хорошо.

Натали. Меня on избегал и был холоден.

Софи. Это от смущения, только!.. Вот сейчас, погодите. (Несет альбом, книгу стихов Лермонтова, два тома «Отечественных записок».)

…Как я сразу не поняла, как не поняла!.. Это так просто видно из его стихов… вот, на каждой строфе, повсюду… (Читает.)

«Не говори: я трус, глупец!..
О! если так меня терзало
Сей жизни мрачное начало,
Какой же должен быть конец?…»

Или вот:

«Не смейся над моей пророческой тоскою;
Я знал: удар судьбы меня не обойдет;
Я знал, что голова, любимая тобою,
С твоей груди на плаху перейдет…»

(Плачет.) И вот, вот дальше…

«Я говорил тебе: ни счастия, ни славы
Мне в мире не найти; настанет час кровавый,
И я паду…»

(Не может читать.)

Натали. Софи! Оставьте, ну полно, душа моя, не терзайтесь так… Я совсем не могу слышать стихов…

Софи (сквозь слезы). «…И я паду… и хитрая вражда…» Как верно! (С улыбкой, горько.) «…очернит мой недоцветший гений…». «Недоцветший гений!..»

Натали. Ну, Софи! Ну!

Звонит в колокольчик, лакей на пороге, она показывает ему: воды! и тот тут же является со стаканом на подносе.

Mon ange,[6] ну полно, можно ли так!

Софи. Я не о человеке плачу, о литературе!.. Как можно, Натали, как можно при нашей бедности, при варварстве погубить такой талант! Изысканный! Бог мой! Ведь никого нет, никого больше! И что за судьба, что за участь!.. Нет, нет, я не стану больше, простите мою нервность, как не заплачешь bon gre mal gre!..[7] Он так и стоит у меня перед глазами!» Его ведь мало кто понимал! О нем говорили чудовищное, вы же знаете! Судили по стихам политическим или непристойным, звали Маёшкой, держали за повесу, ядовитого мизантропа… Но истинной души его никто не ведал, а она была проста, нежна, и вовсе не бурные или игривые стихи – его суть… Простите, я как девочка, но я полюбила его талант и поверила в него одна из первых… Его зачисляли в мятежники, но мой взгляд на него иной… Так и вижу его, когда он пришел к нам впервые, застенчивый, неловкий, воротясь из первой своей опалы, странный, малокрасивый, но с прекрасными своими глазами… Я помню, это было вот так же летом, и наша молодежь сразу захватила его в свой круг… Мне еще показалось, что он чем-то похож на Хомякова, скованностью своей, тихостью… Право, на Хомякова!.. Мы затеяли тогда домашний спектакль, ему дали сразу две роли, он был прост, весел, потом Лиза еще уговорила его в игру «Карусель», он ездил верхом отменно, и лошадь у него была восхитительная, очень что-то дорогая… Да… Но и тогда не повезло ему. Он на каком-то смотру надерзил: вышел на парад с коротенькой, чуть не игрушечной саблей, и великий князь посадил его под арест…

Натали. А, я слышала этот случай, так это он озорничал?…

Софи. А как в ту же осень читал он у нас «Демона»! Никогда не забуду!.. Да бог мой, он стал бывать у нас едва не каждый вечер! Он отошел даже от своих гусар, от этого истукана Монго, от Трубецких, от своего пустого кружка, где они и озорничали и только и мечтали интриговать в Аничковом, возбуждая фрейлин и саму императрис… Как он язвил на их счет, я помню. Ему это скучно было. Все говорили, он кутит, повесничает, – да так и шло, – но росла и зрела душа, я понимала! Кто еще мог, воротясь с новогоднего бала, написать:

«О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..»
вернуться

6

Мой ангел (франц.).

вернуться

7

Волей-неволей (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: