– Если б вы читали Гоголя и других народных писателей – ваши глаза смотрели бы иначе и не было бы у вас этой блаженной улыбки.
Она сконфузилась и смотрела в недоумении вокруг.
– Qu’est се qu’il dit?1 – спросила она соседа.
172
– Des sottises! Gardez vous bien de le contredire!1 – отвечал тот, улыбаясь.
– Вот так лучше, – прибавил Кряков, – объясняйтесь на своем природном языке и оставьте Гоголя в покое!
– Dieu, dieu, dieu! Voilà un ours mal léché!2 – донеслось с другого конца стола – и все засмеялись. Кряков остановился было, но махнул рукой, засмеялся сам и продолжал, обращаясь к Чешневу:
– Нет, все эти лица романа – кучка праздных людей, живущих жирно и наслаждающихся на счет народа, а сами ничего не делающие! Вот что ваш высший класс! стоит ли описывать его!
– Боже мой! – почти застонал Чешнев, – какая злоба и клевета! Праздных! Да кто же управляет, вместе с высшей властью, судьбами нашей страны? – горячо обратился он к Крякову. – Кто поставил ее на высокую ступень извне и кто держит силу, порядок и ход жизни внутри – как не лица того же круга, из которого автор взял своих героев?
– Нет! трудом, кровью и духом народа держится все! – рыкал, как лев, Кряков с блистающими глазами.
Студент поталкивал его тихонько в бок.
– Да разве мы все – не народ? разве эти графы, князья, их предки – не из народа и не народ? – спорил Чешнев.
– Были! а теперь лезут из кожи, чтобы уйти от него дальше, не походить на него! Разрушают даже последнюю связь с ним – язык; стараются быть ему непонятным, говорят по-французски, по-английски, всячески, лишь бы не по-русски!
Чешнев вздохнул и поникнул головой перед этой последней, конечно, неоспоримой правдой насчет языка.
– Да и в своем-то языке много иностранных слов употребляют, – вполголоса сказал генерал, – что правда, то правда!
– Это отчасти справедливо, – с оттенком грусти заметил Чешнев, – и в этом смысле мы все, пожалуй, давно не народ. И вы тоже: одеты вы не по-русски и употребляете много не русского и кроме языка. Да и русский язык,
173
которым вы говорите, не тот, которым говорит народ; он вас не поймет, а вы на его языке говорить не умеете.
– Оттого, что его не учат понимать нас, держат умышленно в невежестве…
– Но ведь если он выучится одеваться, говорить не по-русски, пить, есть не русское, как мы теперь, так ведь он перестанет быть тем народом, какой вы разумеете. Все это всегда так было и будет; это вечное колесо! Стало быть, вы негодуете, зачем не все вверху или зачем мы все не внизу! Но ведь это физически невозможно? Вы не хотите понять, что народ составляет только часть того, что называется нацией! Вы, по крайней мере, скажите, чего вы хотите? Какое ребячество!
– Не ребячество, а социализм это называется! Головы, получше наших с вами, решают этот вопрос; а нам нечего спорить!
Все опять громко засмеялись. Решительно всем было весело от этих дебатов. И Чешнев засмеялся. Героем вечера был не автор и его роман, а Кряков и оригинальные приемы его полемики.
– Чему вы обрадовались! – сердито сказал Кряков.
Смех удвоился.
– Что же это такое этот социализм? – спросил генерал.
– Вам любопытно? – обратился к нему Кряков, – спросите того фельдфебеля, которого Скалозуб хотел дать Репетилову в Вольтеры, а меня увольте от ответа!
– В наш огород камешки бросает! – добродушно заметил генерал, видя общий смех.
– Народность, или, скажем лучше, национальность – не в одном языке выражается, – сказал после некоторого молчания Чешнев. – Она в духе единения мысли, чувств, в совокупности всех сил русской жизни! Пусть космополиты мечтают о будущем отдаленном слиянии всех племен и национальностей в одну человеческую семью, пусть этому суждено когда-нибудь и исполниться, но до тех пор, и даже для этой самой цели – если б такова была в самом деле конечная цель людского бытия – необходимо каждому народу переработать все соки своей жизни, извлечь из нее все силы, весь смысл, все качества и дары, какими он наделен, и принести эти национальные дары в общечеловеческий капитал! Чем сильнее народ, тем богаче будет
174
этот вклад и тем глубже и заметнее будет та черта, которую он прибавит к всемирному образу человеческого бытия.
Он в раздумье поник головой.
– Comme c’est profond!1 – шептали в одном конце.
– Это… это… знаете… – начал Сухов, – это правда!.. – И он запил вином.
Беллетрист Скудельников на минуту опять поднял глаза на Чешнева и потом снова впал в апатию.
– Как это хорошо сказано! très joli, n’est се pas?2 – говорила Лилина.
– Затейливо, нечего сказать; ну, так что же? – сказал Кряков, – что вы хотели этим сказать?
– То, что русский народ исполняет эту свою великую и национальную и человеческую задачу, и что в ней ровно и дружно работают все силы великого народа, от царя до пахаря и солдата! Когда все тихо, покойно, все, как муравьи, живут, работают, как будто вразброд; думают, чувствуют про себя и для себя; говорят, пожалуй, и на разных языках; но лишь только явится туча на горизонте, загремит война, постигнет Россию зараза, голод – смотрите, как соединяются все нравственные и вещественные силы, как все сливается в одно чувство, в одну мысль, в одну волю – и как вдруг все, будто под наитием святого духа, мгновенно поймут друг друга и заговорят одним языком и одною силою! Барин, мужик, купец – все идут на одну общую работу, на одно дело, на один труд, несут миллионы и копейки… и умирают, если нужно – и как умирают! Перед вами уже не графы, князья, военные или статские, не мещане или мужики – а одна великая, будто из несокрушимой меди вылитая статуя – Россия!
– Браво! C’est sublime!3 отлично! – закричали все. – За здоровье Дмитрия Ивановича! человек, наливай шампанское! – приказывал Уранов.
– За что? Вы все это думаете и чувствуете! – говорил он, отвечая чоканьем на чоканье, – это общий ответ нашему собеседнику господину Крякову!
– Да! да! – подтвердили все.
Кряков встал со стула, готовясь уходить, но вдруг опять сел.
175
– До сих пор я был хорошего мнения о вас, – начал он, обращаясь к Чешневу, но не договорил: его заглушил общий хохот. – А вы просто-напросто шовинист! – выпалил он, когда все утихли.
С минуту длилось молчание. Профессор потупил глаза, журналист конфузливо улыбался. Скудельников вдруг взглянул широко на Крякова и на Чешнева. Красноперов, Уранов, Сухов и генерал с недоумением поглядывали друг на друга. «Что это еще такое?» – шепотом спросил генерал у Сухова. Тот спросил о том же Уранова, Уранов у Чешнева. Прочие с усиленным любопытством смотрели на Чешнева и Крякова. Трухин даже протер очки платком и ждал ответа. Чешнев взглянул на Крякова как будто с сожалением. Студент прятался от недовольных взглядов дяди за спину соседа.
– Вы назвали меня «шовинистом», – сказал Чешнев тихо и почти печально, – нет, я не ослепляюсь условными сентиментами и не поддаюсь ходячему, дешевому патриотизму! Я мог бы с бо́льшим основанием, в свою очередь, назвать вас «псевдолибералом»…
– Что ж, назовите: я не обижусь! – развязно сказал Кряков.
– Нет, я этого не сделаю! – мягко перебил его Чешнев, – вы гость здесь, и ваша личность должна быть неприкосновенна.
– Ah, bravo! oui, c’est ça! это урок! Leçon bien méritée!1 – пробежал тихий говор за столом. Кряков поглядывал кругом и слушал этот говор как-то равнодушно.
– Дайте же мне вашу руку! – прибавил Чешнев, протягивая свою.
– Извольте! – сказал Кряков и подал руку.
– Но, оставляя личность в стороне, я не могу молчать пред псевдолиберализмом, ноты которого, извините, звучали в ваших речах. Этот псевдолиберализм точит корни того истинного либерализма, который один ведет к прогрессу. Он избрал своим девизом разрушение гражданственности, цивилизации, он не останавливается ни перед какими средствами – даже пожарами, убийствами… и не знает сам, чего хотеть, и мчится… куда? – задумчиво спросил как будто самого себя Чешнев, поникая головою.