«Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семени, подобно браминам индейским, когда в руках у тебя резец Праксителя? Для чего ты из пушки стреляешь в бабочку? Дал ли ты Онегину поэтические формы, исключая стихов? Я вижу франта, который душой и телом предан моде, вижу человека, которых тысячи встречаю на яву, ибо самая холодность и мизантропия теперь в числе туалетных приборов. Конечно, многие картины прелестны, но они не полны. Ты схватил петербургский свет, но не проник в него. Прочти Байрона, он, не знавши петербургского света, описал его схоже, там где дело касалось до глубокого познания людей. У него даже притворное пустословие заключает в себе замечания философические, а про сатиру и говорить нечего. Я с жадностью глотаю английскую литературу и душою благодарен английскому языку: он научил меня мыслить, он обратил меня к природе. Это неистощимый источник. Я готов даже сказать – il n'y a point de salut hors de la littérature anglaise[23]. Если можешь, учись ему, ты будешь вознагражден сторицею за труды» (9 марта 1825 г.).
Бестужев не заметил, что русский поэт давно перерос своего английского собрата. За «Онегина» Пушкин заступился:
«Твое письмо очень умно, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на Онегина не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с Д. Ж. – Никто более меня не уважает Д. Ж. (Первые пять пес., других не читал), но в нем нет ничего общего с Онег… Где у меня сатира? О ней и помину нет в Евг. Он. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры… Если уж и сравнивать Онегина с Д. Ж., то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse), Татьяна или Юлия? 1-я песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мной случается)» (24 марта 1825 г.).
Между ними шел бесконечный спор о сущности поэзии, о свободе поэта в выборе темы, о самоцельности поэзии. Тут Пушкин не шел ни на какие уступки. Он писал Вяземскому:
«Эта поэма («Чернец» Козлова. – А. Т.-В.) полна чувства и умнее Войн[аровского], но в Рылееве есть более замашки, или размашки в слоге. У него есть какой-то там палач с засученными рукавами, за которого я бы дорого дал. Зато думы дрянь, и название сие происходит от немецкого Dumm[24], а не от польского, как казалось бы с первого взгляда» (25 мая 1825 г.).
Бестужеву он писал: «Я, право, более люблю стихи без плана, чем план без стихов» (30 ноября 1825 г.).
Ту же мысль позже еще острее Пушкин высказал в письме к Вяземскому:
«Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата» (май 1826 г.)
Что не мешало ему вкладывать в свою поэзию целые диссертации. Но его задевала прозаичность рылеевской рифмованной публицистики. Он это откровенно высказывал.
«Ты спрашиваешь, какая цель у «Цыганов»? – писал он Жуковскому. – Вот на! Цель поэзии – поэзия, как говорит Дельвиг (если не украл этого). Думы Рылеева и целят, а все невпопад» (начало июня 1825 г.).
Рылеевские «Думы» раздражали его тенденциозностью и плохими стихами. Он откровенно писал и самому Рылееву:
«Что сказать тебе о думах? Во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы Петра в Остр[огожске] чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест (Loci Topici). Описание места действия, речь Героя и – нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен (исключаю «Ивана Сусанина», первую думу, по коей начал я подозревать в тебе истинный талант)… Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Прощай, Поэт, когда-то свидимся?» (конец мая 1825 г.).
Вот эти последние строки Петра Великого в Острогожске, которые Пушкин похвалил:
Вряд ли Рылеев удовлетворился тем, что Пушкин похвалил это беглое описание казачьего городка. Ему, наверное, хотелось, чтобы автор «Вольности» и «Деревни» похвалил его за политический пафос. Но этого не случилось. Пушкин искренне признавал за Рылеевым поэтическое дарование и потому не хотел отделываться общими, вежливыми фразами, тем более, что издали успел к нему привязаться.
«Откуда ты взял, что я льщу Рылееву? – писал он Бестужеву. – Мнение свое о его Думах я сказал вслух и ясно, о поэмах его также. Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке, – но он идет своею дорогою. Он в душе поэт. Я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай, да черт его знал. Жду с нетерпением Войнаровского и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа, чтоб он писал, – да более, более» (24марта 1825 г.).
Рылеев смиренно признавал превосходство Пушкина: «Ты всегда останешься моим учителем в стихотворном языке», – писал он ему и не скупился на похвалы: «Гений… Сирена… Чародей… Ты идешь шагами великана и радуешь истинно русские сердца… Я разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область поэзии. Да если бы и не входили, ты, со своим чертовским дарованием, втолкнул бы их туда насильно» (12 февраля 1825 г.).
«Пушкин, ты приобрел уже в России пальму первенства Один Державин еще борется с тобой, но еще два-три года усилий, и ты опередишь и его, тебя ждет завидное поприще, ты можешь быть нашим Байроном, но ради Бога, ради Христа, ради твоего любезного Магомета, не подражай ему. Твое огромное дарование, твоя пылкая душа могут вознести тебя до Байрона, оставив Пушкиным. Если бы ты знал, как я люблю, как я ценю твое дарование» (12 мая 1825 г.).
Такие восторженные приветы слышал Пушкин от всех поэтов. Вернее, получал, потому что он не слышал их голосов, был оторван от живого общения с ними. Дельвиг писал ему:
«Прозерпина не стихи, а пенье райской птицы, слушая его, не заметишь, как пройдет тысяча лет».
Жуковский говорил:
«Ты создан, чтобы попасть в боги».
Баратынский из Москвы писал:
«Жажду иметь понятие о твоем «Годунове». Чудесный наш язык ко всему способен, это я чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди, довершай начатое, ты, в ком вселился гений. Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами. Соверши один, то что он совершал один, а наше дело признательность и удивление» (декабрь 1825 г.).
Вяземский писал:
«Твое море прелестно. Я затвердил его наизусть тотчас, а это по мне великая примета. Вообще стихи потеряли для меня это очаровательство невообразимое. Прежде стихи действовали на меня почти физически, щекотали чувства (les senses). Теперь надо было им задеть струну моего ума и сокровенные струны моей души, чтобы отозваться на мне. Ты играешь на мне на старый лад. Спасибо тебе, мой милый виртуоз. Пожалуйста, почаще брянчи, чтобы я не вовсе рассохся. Письмо Тани прелесть и мастерство» (6 сентября 1824 г.).
Так писали ему лучшие поэты того времени. Это были искренние похвалы. В этом даровитом кругу было не в обычае льстить друг другу или скрывать свои мысли. Они были великие спорщики. Рылеев с Пушкиным горячо спорил в письмах о романтизме и классицизме. Рылеев как поэт, как умный человек, понимал, что настоящий художник идет своей дорогой, не считаясь со школами и модными классификациями. Он писал: