– Потеха! У нас в уездах тридцатилетние бородачи за буквари садятся, иначе в церквах их теперь не венчают без свидетельства школьного.
Брюс про себя усмехнулся. Этот Ершов, сам выучившийся грамоте в двадцать лет, полон веры в просвещение. Когда-то, в его возрасте, и Брюс был таким, да отрешился с тех пор от сией химеры[204]. Когда-нибудь, где-нибудь помешало ли просвещение кому-нибудь пьянствовать, жульничать, дела кровавые творить? Наука – великое таинство, это сказал великий англичанин Исаак Невтон, но таинство доступно лишь немногим избранным…
Окончились официальные речи, начинался молебен. Обалдевшие школяры переминались с ноги на ногу, с тоской вычисляя, как долго теперь продлятся все эти тропари да аллилуйи.
– А где же начальник ваш, господин Салтыков? – спросил Брюс, склонив голову к Ершову. – Он что же, образование народное мнит ничтожным для губернаторских своих забот?
– О нет! – сказал Ершов, хотя рад бы ответить утвердительно. – У него какое-то вдруг наиважнейшее дело в Преображенском приказе.
Молодой поп, творя возгласы и кропя святой водой, был озабочен одним – предлагать ли просфору[205] генерал-фельдцейхмейстеру или не предлагать? С одной стороны, вроде бы не предлагать – он лютеранин, а вдруг к тому же откажется принять, вот скандал будет всенародный! С другой стороны, как и не предлагать? Вот он стоит – правая рука царя, главнокомандующий всей российской артиллерией, одни из победителей при Полтаве, – полузакрыв глаза и подняв надменно узкие свои иноземные брови. У него сразу две кавалерии[206] – российская, голубая, и иностранная, красная, он высший из всех, кто начальствует над Навигацкой школой. У бедного попа голова шла кругом, рука с кадилом не слушалась, тем более что он боялся от волнения перепутать порядок службы.
Однако все обошлось. Генерал-фельдцейхмейстер просфору принял с почтением, – должно быть, ему не впервой уж приходилось бывать в подобной ситуации. Молебен окончился. Все шумно поспешили к скамьям, а Магницкий, надрывая голос, напоминал питомцам, чтобы садились со всяким почтением и всевозможной учтивостью, без конфузии, не досаждая друг другу. Наконец разместились класс за классом, и возле каждой скамьи встал классный дядька с розгой.
Преподаватели и приглашенные рассаживались под портретом царя Петра Алексеевича за длинный академический, накрытый парчовой скатертью стол. Служители внесли аспидные доски[207], квадранты[208], компасы я прочую навигационную посуду, а также глобус малый в медных обручах.
– Начинается экзамен! – провозгласил Леонтий Магницкий и, пригладив длинные седые патлы, заложил их за уши. – Досмотрение уставное приращению ваших знаний! Напомню наставление к сему государево: экзамен имеет быть чинен с равною для всех правдою, без всякой льготы ниже отмены во всем, что добрый навигатор должен знать.
Генерал-фельдцейхмейстер вновь смежил веки – надобно вытерпеть теперь еще пару часов скучнейшего экзамена. Государь Петр Алексеевич, тот даже из экзамена умел извлекать всеобщий интерес – сердился на тех, кто выказывал в знаниях «неты», спорил, даже, не в силах удержать гнев, дрался! Но лишь только царя нет – всякое его же наиполезнейшее начинание превращается в самую мертвую казенщину. Какой-то рок неисповедимый! С другой стороны, и его, царя, присутствие налагает некое ярмо на всех остальных. Сказал же ему когда-то Кикин, один из немногих, что не боится резать правду-матку: «Ум любит простор, а от тебя ему тесно!»
Первый экзаменующийся бубнил мертвым от страха голосом вызубренные названия парусов:
– Слушай искусной человек круеру, пусть падет фока и грота зиль и приимчи бакборус галсен сюды, вытолкни фоор и гроот марзиль…[209]
«И это язык науки российской!» – с тоской подумал Брюс. Вмешиваться ни во что не хотелось.
И вдруг он почувствовал как будто сильный укол, потрясение души. Сбоку из-за парчового стола на него смотрели не мигая чьи-то вроде бы сонные и в то же время настороженные глаза. Странно знакомо это благожелательное румяное лицо, эта усмешка сфинкса[210]. Мой бог! Да это не кто иной, как сам обер-фискал гвардии майор Ушаков, он же ведь перед сегодняшней церемонией изволил ему, Брюсу, наилюбезнейше поклониться… Генерал-фельдцейхмейстер, закаливший выдержку свою в тридцати сражениях, боях и десантах, на сей раз не стерпел – отвернулся.
Гвардии майор Ушаков! Персона эта вот уж много лет, как фатальная тень, преследует его, Брюса, да и не только его одного! Начать с того, что Ушаков представил Сенату донос некоего человека о том, что нарвский комендант будто бы утаил 25 тысяч ефимков из шведской добычи. И коменданта приговорили было к смерти. А комендант тот оказался сводным братом Якова Вилимовича, сын матери его от второго брака. Государь, по челобитью Брюса, оставил коменданта в живых, но в чинах понизил, поскольку доказать невиновность его было никак нельзя. Никто толком даже не знал, были ли вообще те ефимки браны от шведов или это плод фантазии досужей…
Он мастер, сей Ушаков, устраивать такие обвинения, где конца не сыщешь. Вроде бы человек виноват, а вроде бы и прав. Вот хотя бы последнее, самое тяжкое его обвинение – в городе Архангельске был взят в железа артиллерийский извощик Золотарев, который повинился, что по приказу господина Брюса вручил ему для его, Брюсовых, личных надобностей шесть тысяч казенных денег… Обер-фискал немедленно арестовал Артиллерийского приказа главного судью, дьяков, комиссаров, секретарей – и в застенок. Все это были надежные люди Брюса, обученные им самим; царь в подборе людей ему полностью доверял, «только б были добрые и знающие в своем деле». Под дыбой они, однако, надавали таких показаний, что его бы, Брюса, яко татя неподобного, следовало без жалости четвертовать немедля. Оказались тут замешаны и Меншиков, который, честно говоря, любит ручку свою погреть, и сам генерал-адмирал Апраксин, и еще многие.
Пошло то дело к государю. Петр Алексеевич вызвал Брюса, показал ему все бумаги. Долго смотрел ему в глаза, потом говорит: «Яшка, не верю!» И кинул бумаги те в камин, а дело велел закрыть. Не забыл, значит, государь, как в час триумфальный после Полтавы его, Брюса, в обе щеки целовал и кавалерию ему, сняв с себя, на грудь повесил.
Брюс встрепенулся, потому что течение экзамена вдруг нарушилось. Экзаменаторы и экзаменующиеся с любопытством повернулись к двери, от которой на цыпочках крался, чтобы не помешать священнодействию, губернский фискал Митька Косой, тот самый, который сына своего к фискальству приучает. На сей раз был он без сына, а дело, которое его привело, было, по-видимому, архиважным, иначе он не осмелился бы войти. Извинительно кланяясь, губернский фискал нашел за парчовым столом свое начальство и через плечо Ушакова стал что-то ему нашептывать, многозначительно округляя глаза.
Ушаков сначала отмахнулся, но Митька Косой продолжал настаивать, и тогда обер-фискал встал, поклонился Магницкому, прося извинения, и вышел вслед за клевретом.
Губернский фискал завел его в пустой класс, где сидел ни жив ни мертв не кто иной, как Иоанн Мануйлович, незадачливый помощник директора Печатного двора. Завидев обер-фискала при шпаге и всех регалиях[211], Мануйлович затряс косицей и сполз со скамьи на колени.
– Отче ридный! – забормотал он, сопротивляясь попыткам фискалов поставить его на ноги, поскольку имелся строгий указ царя коленопреклонений перед официальными лицами не допускать. – Батько милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить!
– Говорите дело, – прервал его Ушаков. – Нам некогда.
204
Химера – мифическое чудовище; в переносном смысле – обман, видение.
205
Просфора – просвирка, освященный хлебец, употребляющийся для церковной службы.
206
Кавалерия – муаровая лента или другой орденский знак.
207
Аспидная доска – старинное название грифельной доски для писания мелом.
208
Квадрант – угломерный инструмент для измерения высоты светил над горизонтом.
209
Круер, фока, грота зиль, барборус, галс, фоор, гроот, марзиль – термины морской оснастки на искаженном голландском языке.
210
Сфинкс – мифологическое существо; иносказательно – загадка, загадочный человек.
211
Регалии – знаки монархической власти; в переносном смысле – ордена и орденские ленты.