Лежа на кровати, Байрон слушал с выражением раздражения на лице, как рыдания Полидори, заглушаемые его шагами, удалялись.

Его уход был совсем не вовремя. В сердце милашки Полли-Долли уже давно обожание, которое в свое время делало его присутствие сносным для Байрона, сменилось на чувство собственности и мстительной ревности. Ужасный эпизод с пиявками несомненно свидетельствовал об этом. Тем не менее это не беспокоило Байрона. Событие было игрой другого рода. Другой картой в его руках. Полли-Долли был слишком слабым человеком, чтобы обидеть кого-нибудь кроме себя, это было главной причиной, по которой он предпочитал общаться с людьми более привлекательными, чем он сам — в глупой надежде, что талант, отблеск славы падут и на него. Сейчас его талант злословия стал более чем скучным. Теперь он служил не тому, чтобы приносить удовольствия, а чтобы больно жалить. Иногда он хотел, чтобы итальянец умер. Сегодня он сказал ему об этом. И что же? Он опустил Полидори на четвереньки, сняв с него панталоны, и не увидел ничего, кроме холодного зада, его обнаженной плоти, превращающейся в жир — ни один человек не мог бы желать этого. «Умри, — сказал он, по крайней мере это будет нечто новое для нас обоих, — мне нравятся трупы больше, чем коллекционеры трупов». Глаз за глаз. Бедный Полидори, тебе следовало знать меня лучше. Я хозяин, а ты раб. Всегда.

Байрону требовалась помощь немедленно и быстро. И не такого рода, за которую надо платить. Он дернул за шнурок колокольчика.

— Джастин! Джастин!

Снаружи доносилось рыдание, которое испугало его. Он сел на кровати, взяв в руки пистолет, который всегда хранил под подушкой. Но звук исчез. Это был конечно крик павлина, бередящий душу, когда человек не узнает его. Или лошадей и собак, потревоженных бурей.

Боль скрутила его внутренности. Он насыпал ложку горькой соли из коробочки в стакан с водой, стоящий на ночном столике, и залпом проглотил… Рядом со стаканом находилась статуэтка Пана-Приапа, оскалившегося в недоброй усмешке. Байрон опустился на подушки. Полидори был особенно непереносим из-за того, что Байрон видел в нем себя. Когда они встретились впервые, доктор был зеркальным отражением Байрона — то же бледное лицо, те же темные локоны, та же внешность, та же походка, то же холодное, надменное выражение лица. Это делало его привлекательным, потому что в чертах, столь похожих на его собственные, он видел другого человека. Теперь давала о себе знать его хромая нога, он сердито потер ее. Его нянька, когда он родился назвала ее «узлом плохого сказочника». Идиотская сплетня о том, что его мать совершила кровосмесительный грех, и такова была цена. Проклятый счет, который он должен был заплатить. Он постоянно оплачивал его, когда погодные изменения вызывали дикие боли и судороги, от которых он просыпался. Боль росла, заполняя собой все оставшееся тело.

Но была и другая боль, которая была его проклятьем, искажением души, а не тела. Желания, которые не могли удовлетворить ни две сотни актов пленум эт оптобилем коитем, ни все донны, джузеппе, лючии, ни Мэри Чавортс, ни Юстатус Георгий, ни хоровые мальчики.

Любовь того, кого он не мог любить.

Тихонько скрипнула дверь, и на цыпочках вошла Джастин. Она только что покинула постель. Она не сомневалась в том, что господин нуждается в ее услугах, это было не впервые, когда ее вызывали в спальню к господину в столь ранние утренние часы. Ей был знаком ритуал. Сначала он ее пугал. Она плакала, когда он лишил ее невинности. Теперь это ничего не значило. Это стало церемонией, которую нельзя было назвать ни страстью, ни сладострастием, а просто удовлетворением животного желания в нем и готовностью удовлетворить его в ней. Каждая швейцарская девочка знала истории о баронах, которые обращались со своей прислугой непорядочным образом, но она не чувствовала себя виноватой. Она никогда не видела удовольствия в глазах своего господина, и если он не получал его от нее, она не чувствовала за собой вины. Молоденькая Джастин пересекла комнату и стояла обнаженная у кровати Байрона.

Она вежливо поклонилась.

Байрон поднялся с трагическим выражением лица. Какой образ мог соперничать с той чистейшей Еленой, которая навещала его только во сне. Он не гладил ее щек, не смотрел ей в лицо, и он желал, чтобы у него не было ни имени, ни судьбы, чтобы он мог идти к своей любви как Вечный Жид, незнакомец без прошлого и будущего.

Байрон снял с зеркальной подставки маску Орестеи и надел ей на лицо. Служанка вела себя очень смирно, неподвижно взирая смотря сквозь белые черты маски.

Он поцеловал маску в холодный рот. Он целовал ее голые плечи и грудь.

— Ты греховница, а не жертва. В твоей улыбке нет ни страха, ни обреченности. Ты стала другой по имени, ты сводишь меня с ума. Жаль, что это лишь соглашение. Освободись! Разорви цепи! Господи, разве мы не люди. Ты хочешь меня? А я призываю тебя! Если бы она не застукала нас тогда в ее доме, если бы ты сказала «к черту!» господину Лею, «к черту!» Англия осталась со мной…

— Августа, — прошептал он, вспоминая дуб в Нью-стеде, на котором были вырезаны их имена. Он вспомнил, как они играли детьми в снежки столь много зим. Он до сих пор чувствовал, как таял снег на его щеках.

Его лицо было мокро от слез. Он прижался им к мягкому зовущему животу девушки. Он вцепился в него как утопающий хватается за соломинку. Он был само отчаяние.

— Чего ты боишься? Того, что ребенок нашей запретной любви может быть — монстром, обезьяной? Разве это не предрассудок? Не отказывайся от любви, потому что мир отказывает в любви нам, люби меня, люби меня сейчас, как мы любили когда-то.

Опять, словно признаваясь в грехе, он выдохнул самое дорогое для него имя, имя, которое мучило его.

— Августа…

Анатомическая фигура из института медицины Венского университета, расположившись в артистической позе, следила за Полидори своими белыми стеклянными глазными яблоками, закрепленными и выкрашенными в красный цвет восковыми ниточками, призванными демонстрировать мускулы.

Из темноты донесся смех, такая ирония могла существовать только между доктором и пациентом. Восковой пациент без кожи, тем не менее прекрасный, как творение Донателли. И человек из плоти и крови, созданный быть презираемым. Один из них сотворен человеком, чтобы все им восхищались, другой сотворен Господом для всеобщего презрения.

Произведение искусства анатома с красными венами, синими артериями и желтым пищеводом скорее займет место в кровати Байрона, чем он.

И так Полидори поднял тост за восковую фигуру. За трупы. Пусть мы станем ими. Тогда наконец мы сможем спать там, где нам предназначено. Даже наш Господь не знает, какую боль можно причинить мертвому. Как великолепно сыграть последнюю шутку, финальный и непревзойденный трюк ума.

Ухмыляясь, он поднял сосуд с формальдегидом, в котором плавали остатки пораженных продуктов кастрации и поднес его к губам. Он пил его, словно это было изысканнейшее вино.

Шелли имел привычку делать все без размышления, записывая происходящее в блокнот, который он носил с собой днем и ночью. Ночь была более продуктивна, чем день, словно информация лилась из него проливным дождем. Его творческая энергия была неиссякаема, его блокнот мог быть заполнен в течении недели и даже дня странными скетчами, зарисовками, анекдотическими стихами, горизонтальными и вертикальными рисунками, головоломными шарадами. Этот поток образов и слов лился совершенно естественно, без усилий, бессознательно. Так, словно его руками двигал кто-то другой.

Я лежала напротив Шелли, уютно расположившись в шезлонге, положив подбородок ему на плечо и слушая царапанье карандаша о бумагу. На листе постепенно вырисовывалась сложная картина, представляющая собой коллекцию безобразных рогатых лиц, яхт и линию покрытых снегом горных вершин. Я смотрела на рисунок, прикованная к этим воображаемым Альпам. Нежные склоны, которые по форме напоминали обнаженную грудь женщины. Целая цепь женских грудей выходила из под карандаша Шелли. Затем он стал покрывать страницу, каждый дюйм свободного места на странице глазами, большими неподвижными глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: