Гриша. Благодарю за совет, — только смотри, как бы тебе отца не обидеть.
Федор. Что это, угроза или пророчество?
Гриша. Нет; тоже совет. Уезжай от нас поскорее — тебе наш воздух вреден.
Федор. Не бойся, уеду. А все-таки… неужели так и расстанемся? Ведь мы когда-то любили друг друга.
Гриша. Любили.
Федор. А теперь… ненавидим?
Гриша. Я не тебя, а твое ненавижу.
Федор. И не пощадишь при случае?
Гриша. Не пощажу.
Федор. Значит, Каин и Авель?[23]
Гриша. Я не Авель, а если ты хочешь быть Каином…
Федор. Ну, ладно, хоть за правду спасибо (Гриша встает). Уходишь? Так и уходишь?
Гриша. Да, прощай.
Федор. Ну, на прощание дай руку.
Гриша. Зачем? Если в знак…
Федор. Без всяких знаков. Просто дай.
Гриша. Нет, Федя, я лгать не хочу.
Федор (усмехаясь). Ну, Бог с тобой… Бог или бес, уж право не знаю.
Гриша идет по дороге к пруду, а с другой стороны, из аллеи — Катя.
Федор и Катя.
Федор. Наконец-то, Катя!
Катя. Ждали меня?
Федор. Ждал. А вы не знали?
Катя. Как же я могла знать?
Федор. А все-таки знали?
Катя (улыбаясь). Ну, конечно, знала!
Федор. Как вы это сказали…
Катя. А как?
Федор. Непохоже на вас. Как обыкновенная милая барышня из повести Тургенева. Под стиль «Эрмитажу».
Катя. Да я и есть обыкновенная.
Федор. Не совсем… И для чего я вас ждал, тоже знаете?
Катя. Нет, не знаю.
Федор. Катя, зачем?
Катя. Ну, не сердитесь. Ждали, чтоб тот разговор наш давнишний кончить. Да ведь, пожалуй, кончить нельзя?
Федор. Если захотите, можно. (После молчания). А знаете, Катя; мне все «Близнецы» вспоминаются.
Катя. Какие близнецы?
Федор. Да вы же сами читали; помните? «Близнецы» Тютчева.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь?
А может быть, и больше, чем близнецы. Есть древняя статуя — бог смерти и любви — один и тот же бог…
Катя. Да, знаю.
Федор. Статую знаете или вот это, о чем я говорю?
Катя. И это.
Федор. Неужели знаете?
Катя. Не говорите, не надо…
Федор. Опять «Молчание», «Silentium»?
Катя молча наклоняет голову.
Федор. А отчего это, Катя — сами вы грустная-грустная, а от вас — радость? Смотришь на вас, и кажется, что будет радость.
Катя. Да, будет радость.
Федор. Ну вот, вы же знаете! Отчего же не хотите сказать?
Катя. Нельзя. Не надо. Мы теперь все молчим, потому что «спим от печали».
Федор. Как это — «спим от печали»?
Катя. А помните, в саду Гефсиманском, Он сказал ученикам: «бодрствуйте», и ушел от них, а когда вернулся, то увидел, что они «уснули от печали». Мы все — «от печали спящие». Но, может быть, уснули от печали — проснемся от радости.
Федор. А отчего же радость? Или тоже нельзя сказать?
Катя. Нельзя.
Федор. Катя, милая, да ведь радость только от одного?..
Катя опять молча наклоняет голову.
Федор. И вы уже любите?.. Простите, я немного с ума схожу…
Катя. Нет, вы спросили, как надо, и я вам отвечу потом… Смотрите! Смотрите! Солнце сквозь дождь — дождь золотой! Как хорошо!
Выбегает из-под крыльца в сад, поднимает руку и подставляет лицо под дождь.
Катя.
Дождик, дождик, перестань!
Мы поедем на Иердань,
Мы поедем на Иердань…
А дальше, вот, и не помню.
Федор.
Богу помолиться.
Христу поклониться.
Катя. Да, да! Как это вы вспомнили? Значит, тоже пели?
Федор. Должно быть, пел.
Катя. И теперь вдруг вспомнили?
Федор. Да, как во сне. Сейчас ведь все, как во сне, Катя.
Катя. Нет, наяву — во сне и наяву вместе. А вам иногда не кажется… ну, вот, такое странное чувство, что все это уже было — было и будет?
Федор. Да, кажется.
Катя. И вы не верите?
Федор. Чему?
Катя. Да вот, что было и будет — будет всегда, если захочешь? Если очень, очень хотеть, то будет, не может не быть?
Федор. И это чудо?
Катя. Ну, да. Вот все, что сейчас — солнце сквозь дождь, дождь золотой, и то, что мы оба пели Иердань, и забыли, и вдруг вспомнили, все — чудо, наше чудо, наше знаменье… Не верите?
Федор. А вы, Катя?
Катя. Ну, конечно, верю.
Федор. Опять, опять — «милая барышня»!
Катя. А вот и потемнело, потухло — кончено… Нет, нет, смотрите, смотрите — радуга! Значит, верно: было и будет — будет радость!
Возвращается на крыльцо, садится на скамейку и молча склоняет голову на руки. Федор стоит перед нею, тоже молча.
Федор. Катя, радость моя…
Катя (подымая голову и улыбаясь). Ну, что?
Он опускается на колени. Она кладет ему руки на плечи.
Катя. Зачем? Я же знаю: уедешь, и больше никогда не увидимся… Ведь надо, так надо? Нельзя иначе?
Федор. Нельзя. И почему — тоже знаешь?
Катя. Знаю… нет… Все равно. Не говори. Не надо.
Федор. А все-таки — любишь?
Катя. Люблю.
Занавес.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
На антресолях комната Ивана Сергеевича. Низкий потолок, полукруглые окна. Открытая стеклянная дверь на балкон; сквозь нее видна липовая аллея и вдали над прудом павильон в парке. Маленькая железная кровать. Большой письменный стол. Старинный кожаный диван. Шкафы и полки с книгами. По стенам статистические карты и таблицы; портреты Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Раннее утро. Косые лучи бьют прямо в окна.
Иван Сергеевич, Катя, Гриша. Иван Сергеевич ходит по комнате, курит и пьет чай. Гриша, за письменным столом, низко наклонившись, рисует. Катя у окна, в луче солнца, за отдельным столиком с пишущей машинкой, поправляет корректуру.
Иван Сергеевич. А потому и не верю, что 57 лет на свете прожил и ни одного чуда не видел.
Гриша. А, может быть, наоборот: не видели, потому что не верите?
Иван Сергеевич. А ты веришь и видел?
Гриша. Видел.
Иван Сергеевич. Удивительно! Математик — таблицу умножения отрицает: дважды два пять.
Гриша. Ну, нет, это не так просто. Таблица умножения — не вся математика. Вы Лобачевского[24] знаете?
Иван Сергеевич. Геометрия четвертого измерения? Да ведь это, брат, темна вода во облацех — что-то вроде спиритизма.
Гриша. Нет, совсем в другом роде. И теорию «прорывов» не знаете?
Иван Сергеевич. К чему тут «прерывы»?
Гриша. А к тому, что математическое понятие «прерыва» и есть понятие «чуда», — заметьте, чуда, а не фокуса.[25]
Иван Сергеевич. Да ты брось метафизику, ну ее к черту! вы с Федей одного поля ягода: оба метафизикой душите. Сойди с неба на землю, говори попросту.
Гриша. Ну, ладно; давайте попросту. Вы, вот, социалист-народник: а социализм — чудо, и народ — чудо.
Иван Сергеевич. Эвона! Да ты, брат, ступай-ка в деревню, посмотри, какие там чудеса — пьянство, хулиганство, голод, сифилис — реализм жесточайший, железнейший! А это у вас, господа, все — романтика, отрыжка славянофильская…
Гриша. А вы-то сами, папа, не романтик, что ли? Да ведь, если народ не чудо, так чудовище… И как же вы его любите, а душу его ненавидите, — веру его отрицаете, правду единственную?
Иван Сергеевич. Отрицаю невежество, бессмыслицу…
Гриша. Полно, папа, Паскаль и Достоевский были не глупее нашего.
Иван Сергеевич. Эх, Гриша, не сговориться нам! Чтобы в наш век люди мыслящие, образованные в чудеса верили — и ведь искренне, я же вижу, что искренне… нет, отстал я от вас, должно быть, — устарел, из ума выжил. Ничего, ничего не понимаю, хоть убей! (После молчания). Ну, и что же, много вас таких?
Гриша. В России немного, потому что вообще немного людей образованных, а во Франции, в Англии, в Америке — с каждым днем все больше. А оттуда и к нам придет — как все, с опозданием.