ПОРКА
Мой отец, как я уже рассказывал, не считал полезным бить детей. В вопросе наказания он действовал, как гомеопат, лечил similia similibus, подобное подобным, и мог быть вполне довольным результатами своего метода воспитания, приписав успех то ли самому методу, то ли нам, детям. Но однажды мой «старик» все-таки всыпал мне от души, и это единственное событие произвело на меня столь глубокое впечатление, что я помню его по сей день во всех подробностях.
Было мне тогда лет десять — одиннадцать, и был у меня закадычный друг Ганс Фётш, сын нашего домашнего врача. Мы с ним, правда, ходили в разные школы, но после занятий целые дни торчали вместе; в ущерб домашним урокам мы клеили из картона и цветной бумаги великолепнейшие рыцарские доспехи, мастерили боевые украшения индейцев, вдохновившись строго запрещенными нам книжками Карла Мая[7], и зачитывались еще более запретными выпусками о похождениях Ситтинга Булля и Ника Картера[8]. Выпускам этим не было конца: сто, двести, триста брошюр... Все наши карманные деньги уходили на них.
Надо сказать, что в те годы я был необычайно благовоспитанным мальчиком. Мне помнится, как я, к вящей досаде Ганса Фётша, упорно отказывался дать ему одну из этих бульварных книжонок по той лишь причине (в которой нипочем не хотел сознаться), что у героя в пылу гнева вырвалось слово «заср....». Мне было стыдно за моего героя, стыдно перед Гансом Фётшем.
Правда, автор сделал попытку обелить героя, поспешно заверив, что тот выразился так сгоряча, возмущенный до предела низостью своего противника, тем не менее моя скромность была оскорблена. Если подобные выражения допускает мошенник, еще куда ни шло, но герой!..
А вообще мы с Гансом Фётшем отлично ладили. Это был не очень разговорчивый мальчик с трезвым, практическим складом ума; когда я принимался фантазировать, он выслушивал мою болтовню и старался любую новую идею, родившуюся в моей вечно что-то изобретавшей башке, не откладывая, осуществить на деле. Обе пары родителей одобряли нашу тесную связь. Мой отец, вероятно, рассчитывал, что она умерит пылкую неуравновешенность его сына, а доктор Фётш надеялся, что его тихий мальчик станет живее. Встречаться нам и вовсе было удобно — Фётши, как и мы, жили на Луипольдштрассе, только на ее южной стороне, которая в те времена еще не была полностью застроена.
Несмотря на такие предпосылки для удачного дружественного союза, мне с Гансом Фётшем, можно сказать, не слишком повезло. Ему я обязан тремя решающими поражениями в моей жизни, поркой и позорным поступком, о котором еще многие годы с ужасом вспоминали в нашей семье.
Горечь первого поражения удалось мало-мальски смягчить, хотя оно было довольно постыдным. Мой отец, когда ему выпадали редкие свободные минуты, поклонялся безобидному идолу коллекционирования и к тому времени уже собрал весьма приличную коллекцию почтовых марок. Ядро ее составила редчайшая серия старинных немецких марок, которые он некогда обнаружил, роясь в хламе на чердаке приемного отца моей мамы. Этот приемный отец, старенький нотариус, хранил на чердаке штабеля папок с нотариальными делами своих предшественников, а в тех делах лежали письма, старые письма, на которых были наклеены почтовые марки «Турн-и-Таксис»[9], с мекленбургской бычьей головой, с красными гамбургскими башнями,— поистине драгоценные экземпляры.
Все, что добавилось потом, не шло ни в какое сравнение с этими первыми находками. Когда отец служил в ганноверских провинциальных судах, он не упускал случая выудить из полуистлевших, обгрызенных мышами дел ту или иную редкую марку. Но поскольку он был от природы человеком бережливым (коллекционирование так и не стало для него настоящей страстью), отец воздерживался от приобретения альбома. Все марки были с величайшей аккуратностью наклеены на четвертушки нежно-желтой бумаги, и все надписи на листах сделаны изящным отцовским почерком.
Однажды коллекция уже понесла серьезную утрату. Какой-то страстный коллекционер из породы бесстыжих, оказавшийся, к сожалению, начальником отца, выпросил у своего подчиненного коллекцию «в целях сравнения» с собственной. Полностью отец не получил ее обратно, многие ценнейшие экземпляры так и не были возвращены, несмотря на «давление», а слишком «давить» отец не решался, опасаясь за свое продвижение по службе. Увы, злонамеренный начальник мог причинить молодому судье непоправимый вред даже в так называемое доброе старое время!
Но за давностью лет все было прощено и забыто. Зияющие бреши заполнили другие, хотя и не столь ценные марки, а слишком опустошенные листы отец переклеил. И вот появился я, растущий, подающий надежды ребенок, правда, с заметной склонностью к беспорядку и беспринципности. Я никогда не мог дать точных сведений о том, куда девалась огромная сумма в пятьдесят пфеннигов, которые мне выдавали еженедельно на мелкие расходы, денег у меня никогда не было, я постоянно требовал аванса.
Отец был твердо убежден, что у каждого человека есть врожденный инстинкт бережливости. Ведь каждый стремится в жизни чего-то достигнуть, и каждому приятно, если его дети достигнут большего, чем он. С чего бы вдруг я, в ком течет его кровь и кровь его столь же бережливой супруги, должен быть начисто лишен этого первобытного инстинкта?! Он есть, он обязан быть, и задача отца — развить его! Поскольку с деньгами это не удалось, хотя отец подарил мне специальную тетрадь, куда следовало заносить приходы и расходы,— а я использовал ее для переписи своих книг,— то отец вознамерился развить у меня инстинкт бережливости с помощью инстинкта коллекционирования.
Если я приносил из школы хорошую отметку, если мужественно вел себя у зубного врача, если целую неделю пил рыбий жир без особых скандалов, то во всех таких похвальных случаях отец вручал мне более или менее полный лист из своей коллекции. Когда ему позволяло время, он мне сообщал, как и где «раздобыл» те или иные марки (отец гордился, что не потратил на них ни единого пфеннига). Или, взяв из своей библиотеки путеводитель, рассказывал о странах, откуда эти марки, и таким вот образом пытался связать тесными узами марки и меня.
Первое время ему это, кажется, удавалось. Из осторожности он начал с менее ценных марок, приобретенных им путем обмена, и я с удовольствием разглядывал яркие южноамериканские марки, на которых были изображены птицы, географические карты, пальмы, обезьяны, виды городов. Порой я даже отваживался истратить десять — двадцать пфеннигов из своих карманных денег, чтобы заполнить какой-нибудь «комплект». Отец хвалил меня за это.
Но чем выше поднималась их ценность, тем больше наводили на меня скуку эти кусочки бумаги с зубчиками и без зубчиков. Цифры, только цифры были на них, а сверкающие краски все тускнели, уступая место сероватым и коричневатым тонам. Марки мне надоели, я уже находил в высшей степени прискорбным, что за хорошую отметку мне давали вместо талера одни лишь эти скучнейшие бумажонки. Я почти не смотрел на них. Сказав, как полагается, «спасибо», в котором уже звучала нотка разочарования, я небрежно совал очередной лист в ящик комода.
Эта перемена в моем настроении, видимо, не ускользнула от внимания отца. Настойчивее, чем обычно, он старался втолковать мне, сколь художественно исполнены эти крохотные листочки, какая тут чистота рисунка и гравюры. Но когда и это не производило впечатления, он упоминал,— правда, скрепя сердце, ибо такой аргумент был ему не по душе,— о высокой стоимости некоторых экземпляров, чтобы пробудить во мне радость владельца.
Но ничто не помогало. Втайне я сердился на отца. Сколько желаний можно было бы осуществить за один талер! И я, балбес, не догадывался, что, продав одну-единственную марку, я мог бы исполнить все мои желания на четверть, на полгода вперед. Как, впрочем, и потом в жизни, я совершал глупости с непостижимой основательностью.