В детские годы не задумываешься ни о прошлом, ни о будущем; живешь данным часом; и у меня всякий раз дух захватывало, когда в детскую открывалась дверь и официант или кухарка, а то и сама наша домоправительница, старая ворчунья Минна, протягивала нам тарелки, на которых торопливой рукой были смешаны в одну кучу самые разные кушанья: слоеные пирожки выглядывали из-под спаржи, клякса смородинового желе растеклась по картофелю с петрушкой, вместо того чтобы попасть на окорок косули; а однажды в куске омлета вместо начинки из шампиньонов мы обнаружили настоящую солонку — свидетельство царившей на кухне суматохи!
Тяжелая пища с непривычно острыми приправами действовала на нас возбуждающе. Расшалившись, мы хохотали, шумели, пока нас не урезонивал строгий стук в дверь. Ну, а там уж оставалось недолго и до разбойничьих экспедиций в ванную комнату: объевшимся хочется пить! Хотя родители строго-настрого запретили нам вино, мы, в праздничном раже, были склонны относиться к этому запрету с некоторым легкомыслием. И вот в коридоре выставлены посты: один у столовой, другой — возле кухни. Все вокруг мешали нам утолить жажду! Сколько раз приходилось поспешно ретироваться, когда по нашему длиннющему, типично берлинскому коридору несся с полным подносом официант или когда из кухни (дверь туда была всегда открыта) выглядывала Минна и грозила нам:
— Ну-ка убирайтесь в свою комнату, озорники! Сейчас будет мороженое, и, если вы не перестанете шалить, мы съедим его сами!
Наконец удача, и мы с бутылкой рейнвейна или бургундского возвращались в детскую. В марках вин мы не разбирались, вино было для нас вином, то есть напитком, от которого почему-то делается необычайно весело и ты готов вытворять что угодно! Мы пили его маленькими глотками из сестринских стаканчиков для зубных щеток и чувствовали себя как морские пираты, захватившие богатую добычу.
Однажды, будучи в таком вот пиратском настроении, мы с братом Эди предприняли смелый набег на кладовку; находилась она рядом с кухней, так что в любой момент нас могли захватить врасплох.
Но едва мы прошмыгнули в заветную дверь, как тут же забыли о всякой опасности: перед нами, сияя сахарной глазурью, стояли два громадных торта-башни, которые утром принес рассыльный из кондитерской и мысль о которых не давала с того часа покоя ни мне, ни Эди. Хорошо сознавая свой долг старшего брата, я протянул руку, отщипнул от башни зубец и отправил его в рот.
— И мне! — потребовал Эди.— Я тоже хочу такой зубец!
Нуждаясь в соучастнике, я сказал:
— Отщипни себе сам!
Вскоре мы уже не думали о преступлении и наказании. Эти зубцы оказались необычайно вкусными, и мы обламывали их один за другим. Атаковав первую башню, вернее, ее нижний этаж, мы уже не могли остановиться. Чтобы не мешать друг другу, мы поделили участки: Эди ломал слева, я справа. Несчастливая звезда взошла этой ночью над отчим домом: ни одна душа не заглянула в кладовку, никто не помешал нашему дерзкому предприятию.
Как мы сумели справиться с этим — да еще после обильного ужина,— мне по сей день неясно. Во всяком случае, оба торта вскоре были полностью «обеззублены». Мы посмотрели друг на друга и призадумались: даже нам бросилось в глаза, что красота великолепных кондитерских изделий заметно поблекла.
— Самое лучшее сейчас — лечь,— подвел я итог своим размышлениям.
— А клубничное мороженое? — напомнил мне Эди.
— Если они это увидят,— сказал я мрачно,— мы наверняка его не получим.
— А может, они подумают, что торты и были такими? — предположил Эди.
С чувством безнадежности я пожал плечами.
— Или скажем, что это сделал мальчик из кондитерской?
— Пойдем-ка лучше в постель, я притворюсь, что сплю.
— А я буду храпеть,— решил Эди.— Ты старший, к тебе все равно раньше подойдут.
Едва мы улеглись в постели, как по коридору началась какая-то беготня. Вскоре из кухни донесся взволнованный мамин голос. Мы нырнули с головой под одеяла. Эди тут же уморительно захрапел. Быть старшим братом часто очень выгодно, однако в эти минуты я охотно уступил бы право первородства дешевле, чем за чечевичную похлебку. Спустя некоторое время я услышал со стороны кухни голос отца. Подумать только: наше преступление оказалось столь чудовищным, что и хозяйке, и хозяину дома пришлось покинуть гостей! Я даже не мог вообразить той меры наказания, которая грозила нам!
Но то, что произошло потом, было хуже любого наказания, ибо не произошло ничего. Я лежал в постели, ожидая Страшного суда, мое сердце колотилось все чаще и чаще. Но никто не пришел. Я ждал, я чуть ли не молил об избавлении. Никто не пришел. Эди давно уже спал без всякого притворства, а я все бодрствовал, ломая голову над тысячью возможных причин. Всю ночь, как говорится, не сомкнул глаз; самую страшную кару я предпочел бы этому ожиданию. Услышав, как фрау Пикувайт прощалась с нашей Минной и Шарлоттой, я глубоко вздохнул и повернулся к стене. Я был зол на родителей за то, что они так долго не опускали карающий меч на мою голову.
Настало утро, отец с мамой еще спали. На завтрак мне с братом дали торт, а сестрам бутерброды. Сестры было запротестовали, но Шарлотта, валившаяся с ног от усталости, резко заявила им, что так распорядился господин советник. Когда в школе мы развернули наши свертки с едой, то обнаружили не бутерброды, а торт. Во время обеда — отец присутствовал в суде — мама была весьма холодна с нами, однако о торте не обмолвилась ни словом. Зато нам с Эди пришлось опять есть торт, между тем как остальные наслаждались роскошными остатками динера. И мороженым!
Полдник, ужин: наше меню не изменилось — торт. Следующий день: торт! В обед все ели жареную вырезку с отварным картофелем, посыпанным свежей зеленой петрушкой, а мы торт! Было все труднее и труднее утолять голод тортом. Вскоре мы его возненавидели. Экспедиции в кладовку и на кухню успеха не принесли: кладовка была на замке, а из кухни нас тут же выгнали.
Наступил третий день. Торт! Неужели этим проклятым башням конца не будет? И с каждого куска на нас осуждающе глядели следы отломанных зубцов. Бунтовать мы не решались, мы даже не осмеливались просить... Мы лишь вяло двигали челюстями, жуя опостылевший торт...
И самое ужасное, что никто ни слова не проронил по поводу нашего несколько однообразного меню. Будто само собой разумелось, что мы питались только тортами, от Адама и во веки веков! Стоило лишь сестрам в их противной дурацкой манере начать издеваться над нашим страдальческим видом, как строгий взгляд, брошенный родителями, тут же заставлял их умолкнуть. Даже Минна и Шарлотта, которые обычно всегда были готовы пожалеть нас, ни единым словом не обмолвились о нашем испытании. Отец редко что-нибудь говорил им, но уж если говорил, то они слушались его беспрекословно. Обе — и старая ворчунья Минна, и молодая веселая Шарлотта — души в нем не чаяли за его доброту и любовь к справедливости.
Господи, как мы с Эди были бы счастливы, если бы нас, как напроказивших мальчишек, хорошенько бы выпороли! Но отец не признавал ни порки, ни нагоняев, всякое насилие и крик были противны его натуре. Согрешившего он карал совершённым грехом. Сладкоежка должен был в наказание объесться тортом. Это даже дураку понятно...
Наконец торты были съедены. На обед — я хорошо помню — было копченое мясо и крупные вестфальские бобы с кисло-сладкой подливкой,— блюдо, от которого я прежде воротил нос. Я уписывал его, как умирающий с голоду. Когда я протянул тарелку за третьей добавкой, мама воскликнула:
— Ганс, ты испортишь себе желудок! А отец лишь приговаривал:
— Смотри-ка! Смотри-ка! — и все морщинки у его глаз улыбались.
Но что эта мальчишеская охота до сластей в сравнении с загадочным преступлением, совершенным годом или двумя позже на одном из наших динеров?! Несмотря на острое криминалистическое чутье моего отца — а он был известным следователем, которого в определенных кругах весьма побаивались,— преступника очень долго не могли обнаружить, пока через шесть или восемь лет тот сам не признался в содеянном; тогда даже родители посмеялись от души! Однако на том динере отец с мамой от огорчения совершенно растерялись — такое могло произойти, конечно, только у нас!