— Жалмауыз! — не то взвизгнул, не то выкрикнул шепотом Кара-Мерген и, забыв о ружье, своем единственном кормильце, и лисьем малахае, согревавшем его по ночам и дающем прохладу в солнечный день, в ужасе побежал прочь.
И это было так вовремя! Жалмауыз оставил свою простреленную шкуру и, сверкая глазами пожирателя людей, птицей взлетел на скалу и погнался за Кара-Мергеном. Он чуть не настиг его. Охотник, обернувшись, увидел, как гневен медведь-оборотень в образе человека. И только, наверно, аллах не допустил несчастья, иначе быть бы ему с распоротым животом и растерзанным сердцем…
— Ой-бай, ой-бай, ой-бай! — все еще содрогаясь от ужаса, говорил охотник, сидя теперь у костра и держа в руках баранью лопатку.
Тридцать девять зарубок сделал он на цевье ружья. И вот сороковой медведь оказался самим Жалмауызом. Не поверил он, Кара-Мерген, аксакалам, не поверил народной молве, и теперь тот пошлет через него в казахские стойбища всякие болезни, и проклянут его степняки за то, что нарушил запрет и вторгся во владения пожирателя людей. Его самого станут бояться люди хуже Черной Смерти, и никто не даст ему даже кусочка лепешки, никто не утолит жажду даже глотком воды. Все будут только шарахаться от него. Враз пересохла слава, как пересыхают в каракумских песках родники шикбермес.
Кара-Мерген доел мясо, помолился аллаху, прося дать на этом свете добра, а на том — милость божью, и стал подседлывать лошадь. Пегая, заезженная кобыленка качнулась от толчка, которым Кара-Мерген подтянул подпругу. Смирная, верная — хоть бросай на целую неделю в горах, никуда не уйдет. Так приучена. Хоть и стара стала, а другой лошади не надо. Не раз предлагали сменить ее, давали за полный пузырь желчи хорошего скакуна — дхол-джургу. Да зачем он, скакун? Сколько троп вьется по горным кручам — разных. Иные зверем проложены, иные — человеком. Но не всякая лошадь пройдет по ним. На пути лесные завалы, камни, кручи, что ползком по тропе не пролезешь, а умная лошадь уверенно ставит копыто острым зацепом в чуть приметную ямку, выгибает круп, настойчиво тянется вверх, неся на себе всадника и поклажу. Есть и такие тропы, что в пору пройти архарам: внизу пропасть, а сверху стена из камня. Но и тут пронесет всадника лошадь, только дай ей свободу и положись на нее целиком. Э-э, для человека, занимающегося охотничьим промыслом, умная лошадь ценнее жены! Что жена? Спину свою не подставит. А лепешку испечь и самому недолго. Была бы мука да соль. Воды много.
После удачной охоты Кара-Мерген полеживал обычно в чужой юрте, да не в какой-нибудь, а в белой, до отвала ел мясо, пил кумыс и слушал песни кюйши [2], приглашенного в его честь. Отдыхал, набирался сил, а потом снова уходил в горы. Горы тоже кормили. Нежное мясо архара хорошо было жарить прямо над углями. Такой запах издает кеваб [3], что за версту слышно. Сидишь ешь, слушаешь чутким ухом, как рядом трава растет, как хищная муха-ктырь высасывает хоботком трепещущую бабочку.
Воля!
Свобода!
Что может сравниться с ними? Иные бранят бездомовником, называют Барса-кельмес — «пойдешь — не вернешься». Говорят: хватит испытывать терпение аллаха, всякому человеку под старость покой нужен, юрта своя нужна. А кто в ней сурпу сварит? Кто курт затрет? Конечно, так. Если смотреть глазами души — надо. Жену надо, ребятишек надо. А сперва большой калым нужен — сорок семь голов скота: таков принятый по обычаю выкуп за невесту. Где взять? Теперь и вовсе не соберешь. Никто уже не подаст ему даже пищу гостя — конак-асы. Даже в батраки не пойдешь. Запретила новая власть служить батраками. Муллы и баи, которые не убежали, женят батраков на своих дочерях, и те, послушные воле аллаха и их собственной воле, несут народу смуту, подбивают его не верить Советской власти. А что власть? Власть справедливая. Она за бедняков стоит…
Грустно, тоскливо возвращаться к людям без добычи, а еще хуже с плохой вестью.
Едет Кара-Мерген по широкой степи. Горы все дальше и дальше. Под копыта неторопливой лошади ложится высокий ковыль да верблюжья трава — жантак. Дует просторный ветер, и тогда Кара-Мерген, не открывая глаз, затягивает тихую песню. Грустна она и тягуча, как волчий вой, бесконечна, как степь, и такая же ровная. Стонет в ней жалоба Кара-Мергена, не знающего, куда направить шаг лошади. А лошадь идет и стрижет ушами — ей все равно. Велика степь, а ехать одинокому некуда…
5
Федор Борисович Дунда, Николай Скочинский и Дина Тарасова приехали в Алма-Ату первого июля. Город был залит солнцем, зеленью. Искрились кажущиеся близкими белые пики Заилийского Алатау. Ни с чем не сравнимый легкий яблочный дух будто насквозь пропитал воздух, землю и даже воду.
Семнадцать лет прошло с момента последнего крупного землетрясения и нашествия с гор неудержимого грязевого потока — селя. Землетрясение и сель тогда чуть не смели в цветущей долине красивый город под названием Верный. Но город возродился вновь и стал еще красивей и зеленей.
Федор Борисович дал телеграмму Аркадию Васильевичу Голубцову. Теперь старый приятель должен был встретить их.
Голубцов, маленький, толстенький, подслеповатый, Федора Борисовича узнал все-таки сразу, кинулся обнимать.
— Боже мой, Федя! Какими судьбами? Ты грянул вдруг, как с облаков. Знакомься, это моя жена. Ты один?
Он говорил громкой, захлебывающейся скороговоркой и смотрел снизу вверх преданно-радостными глазами, которые, несмотря на близорукость, никогда не вооружал стеклами очков, тряс за руки Федора Борисовича. Жена его, молодая женщина, на целую голову выше мужа, смущенно поглядывала на гостей, не зная, как же ей подступиться к Федору Борисовичу и познакомиться. Но, видя, что муж все еще тормошит друга в порыве радости, махнула полной, оголенной по плечо рукой и протянула, смеясь, узкую кисть Дине.
— Вера Михайловна. А вас как, голубушка? Вы, надо полагать, супруга Федора Борисовича?
Дина вспыхнула, беспомощно оглянулась на Скочинского и ответила что-то невнятное.
— Вера! Верочка! Да подойди же! — возбужденно прикрикнул Аркадий Васильевич. — Поздоровайся с Федей.
Наконец знакомство состоялось, страсти утихли, и Аркадий Васильевич побежал «арканить» извозчика.
Через полчаса все они были на окраине города, в тихом, уютном особнячке, окруженном тенистым садом, с узкой аллейкой и ажурной беседкой под ветвистым платаном.
— Видишь, какую коломенскую версту выбрал, — шутя говорил Аркадий Васильевич, влюбленными глазами показывая на жену и заставляя ее мило краснеть. — Оба работаем в городской аптеке. Все у нас есть, слава богу…
Говорил он без умолку и этим страшно понравился Дине.
— Приятный человек, — шепнула она Скочинскому, с которым чувствовала себя свободней, чем с Федором Борисовичем.
Потом ели жареную индейку, но не домашнюю, а дикую, называемую здесь уларом, пили зеленый чай с малиновым вареньем и говорили, и говорили.
— Да, да, — рассказывал Аркадий Васильевич, — удивительных вещей наслушался я тогда. Возил вакцину против черной оспы. В прививки никто из степняков не верил, но зато верили в мифическое существо, называемое по-местному Жалмауыз. Его вроде видел накануне один пастух, нечаянно угодивший в долину Черной Смерти. В этой долине вымерло когда-то целое стойбище казахов от чумы. С тех пор казахи туда и глаз не кажут. А вот один забрел, увидел Жалмауыза, и тот наслал через него оспу. Тогда умерли пять юношей. Хлопот много было. Прививки делали силой. Муллы и баи пустили слух, что советские табибы, то есть врачи, — это приспешники Жалмауыза, они хотят истребить весь казахский журт, по-ихнему «народ». Тяжелая была работа и опасная. Я когда прочел твою статью, сразу вспомнил о легенде. Казахи — народ суеверный, в кого хочешь поверят. А дикого мальчика могли действительно видеть. Чуму, оспу — все это привязать к нему было недолго. Вот и легенда. Потом табу, запрет, — и не найдешь концов.