Плохо у нас с вязигой. Некоторые трудящиеся даже не знают, что такое и когда было. С балыком тоже. Один мальчик сказал: «Балык — это грузин».
Не то мы делали — искали чудесное в птицах, в частности, в орлах. Нужно было искать в рыбе.
Древняя рыба: стерлядь, осетрина, рольмопс… Вобла — общее название древних рыб.
Панька жил на Реке. Ночевал в деревушках, которые в стихах и песнях о родине называют ясноглазыми. Впрочем, иногда с похмелья, сквозь слезы от тоски земной они, может быть, и кажутся таковыми.
Невзирая на возраст, Паньку называли коротко — Панька. Дома своего Панька не имел, где песни пел, там и водку пил. Там и спал. Старый был Панька. Очень. А молодым, говорят, он и не был.
В первую мировую войну вернувшиеся с фронта солдаты чуть не забили Паньку дубьем, так как нашли в деревнях голопузую поросль. Сначала они кричали долго и мудревато, как на окопном митинге — с посинением шеи, угрожали Паньку поймать и скосить его, сатану, из винта, или разнести в пух гранатой. Но все же выяснили, что рыжие мальчишки с безбоязненными, как у Паньки, глазами, а также рыжие голосистые девочки родились лишь у окончательных вдов. У других солдаток внесрочные ребятишки были либо обыкновенно-русые, либо беленькие, а у одной бабы родился мальчик японского вида. Мужики отходили баб кто чем: кто вожжами, кто поленом, и пошли на митинг самогон пить.
Хоть Панька был и невиноватый в полногрешном смысле, мужики изловили его, конечно, опоясали дубьем поперек крестца и снова пошли на митинг самогон пить. И Панька с ними, даже впереди них.
— Кабы женщина без вас не рожала, — пояснял им Панька фельдшерским голосом, почесывая ушибленное дубьем мясо, — то и народ перевелся бы на земле — это все вместе зависит. Мало ли, может, вы на той войне проклятой застряли, может, война вам любезнее жены. А нонешний час вы, понимая нужду природы, не реветь должны и матюжничать, а веселиться. — Панька принялся плясать, петь разгульные песни и так уморил мужиков на митинге, что они про своих несчастных баб позабыли, но принялись вспоминать заграничные похождения и намерения, и вместе с махорочным ядом, со слезой и кашлем выхрипели свои обиды, можно сказать, до дна.
Когда засверкала, зашумела кровавым ветром гражданская война, Панька пошел в чистый бор, разложил костер у озерца круглого, накрошил в огонь дымокурных трав, вырядился в волчью шкуру и заорал песни, о которых даже самые древние старики не слыхивали. Наскакавшись и наоравшись, он сжег на костре волчью шкуру, золу сложил в горшок и закопал в тайном месте.
Свое колдовство Панька объяснить отказался наотрез. И ушел, говорят, в Самару.
Волки в том году расплодились неистово, заняли все леса и овраги. У мужиков появилась забота волков бить. Потому мужики друг друга не перерезали, что волков били.
Панька пришел, когда установилась власть, когда активисты из бозлошадников стаскивали с церквей кресты.
Эту акцию Панька не одобрил. Но, хватив самогону, возопил:
— А скажите мне, христиане, почему молимся мы не орудию любви и жалости, но орудию казни?
— Для веры, — объяснили ему.
И он им ответил:
— Для страха! А на церкву надо вешать флаг с розой посередке или с цветком «анютины глазки».
В Паньку бросали грязь и навоз. Старухи проклинали его как антихриста. А он говорил им:
— Ведьмы вы, ведьмы, Христа-Спасителя я почитаю, но и над ним есть Бог-Свет.
Вообще о Спасителе Панька отзывался с некоторой иронией, считал его гордецом. «Чем один человек отличается от другого? — спрашивал он и сам отвечал торжественно: — Грехами! А Спаситель наш Иисус Христос все грехи человеческие на себя зачислил. Чем же эта гордыня меньше гордыни сатанинской? Это и есть отъятие человеческого от человека… Почему Иисус не родил ни мальчика, ни девочку?»
— Потому что крест святой нес! — возглашали попы.
— У вас на все крест. Когда со своими бабами лягете, суньте им вместо плоти крест святой.
За такие высказывания Панька бывал попами бит, но с ними же пил водку и лечил их скотину.
Поклонялся Панька Светлозрачному Пламени, которое и есть главнейшая сила всех сил жизни и мудрости.
В колхоз Панька пошел сразу, как в храм единения под чистым небом. Как категорически безземельный и безлошадный. Но вскоре выяснилось, что колхозник он непутевый, про мировую революцию на собраниях не голосит, а, вскочив на скамью, песни поет для успешного процветания коммуны и призывает создать бродячий хор как базис для закупки зерна. Поскольку петь сидя Панька не мог, даже считал сидячее пение для себя унизительным, колхозники стали привязывать его на собраниях к скамейке. Он же в отместку напускал на них сон с храпом, квасную спираль и кашель.
Колхозники долго держались, но все же выперли Паньку из артели по причине темного гипноза, несовместимого с философией, мировой революцией и уставом.
Когда пришло время сеять — Панька приволок на артельный клин козла. Пел, скакал через того душного козла, дразня его тряпкой, смоченной чем-то бесовским, отчего козел осатанел, глаза его стали красные, как у волка, а голос до того требовательный, что даже коровы в хлевах откликнулись и присели.
Козел был заклан Панькой посередине широкого колхозного поля. Козлиной пахучей кровью Панька окропил распахнутую для семени землю. Тут же, посередине поля, он закопал плодовитые козлиные органы. Тушу козла закопал на восточной меже.
Такого в деревнях ближних и деревнях дальних никогда не видывали — бывало, водили соломенную кобылку, но чтобы козла забивать и закапывать его органы — царица небесная! — такого даже не слыхивали. Церковь объявила колхоз бесовским учреждением. Колхозники обозлились и, пооравши насчет мировой революции, вытолкали Паньку из деревни прочь.
Ржи уродилось невпроворот — серпами жали. Конная жатка закусила и поломалась. Кони вскинулись на дыбы. Хвосты свечой. Гривы ходуном ходят от электричества. Никогда более, даже с применением химизации, интенсификации и пестицида, такая рожь тут не удавалась. Даже на Кубани ничего подобного не выходило.
Панька был странником — бродягой от рождения. Так и остался им. И может, отходил бы свой срок до конца и умер бы смирно на последнем шаге своем, не привяжись к нему молодой оперуполномоченный: мол, бродягам в советской республике не положено быть, так как они содержат в себе нездоровую тягу к воле, неверие в силу мирового пролетариата и антинаучные мечтания. Народ прятал Паньку от этого молодого сыщика, и Панька служил деревенскому люду с привычной честностью: ребеночка-крикуна уймет, у коровы сглаз снимет. Пьяниц Панька хорошо заговаривал и надолго — на год. На два года, объяснял, — нельзя. Если на два года заговорить, то превратится мужик к концу срока в тигра Евфратия — лицом человек, душой — тигр Евфратий, и убежит к молодой бабе. А вот на всю жизнь можно. Но тогда уже ни на свадебку, ни на поминки, ни на Рождество Христово. Ни под килечку, ни под лучок…
Панька песни пел, и частушки пел, и сказки рассказывал.
Был любезен всем жителям, особенно девкам и молодым вдовицам: если присуха, любовная печаль, не утоление или, бывает, бесы. Иные краснощекие девки клялись благородным словом, что сами видели, как печаль с них слезла и тащилась за Панькой зеленой мреющей тенью. Другие видели бесов — те корчились, но за Панькой бежали, поскуливая.
А тот молодой опер стал Паньку теснить. Вместе с милиционером, таким же гололобым, обложил он Паньку в густом лесу. Там Панька ночевал в занесенной снегом копешке. У него по всему лесу такие копешки были накошены.
Разговор между ними произошел:
— Панька, сдавайся. Ты бродяга.
— Бродяга — не вор. Я песни людям пою.
— Для культурного отдыха нынче клуб — там песни поют. И для танцев клуб. И для просвещения. А ты, Панька, колдун.
— Клуб — слово не русское, не отзывчивое. А насчет колдунов — сказывают, нету их. Сказывают, наукой подтверждено. Ты что, против науки?