Мария прекрасна. Она лежит, как живая, совершенно голая и начисто вымытая, ровно вытянувшись на полке, глаза её закрыты в спокойном сне, всё лицо ничего не выражает, кроме красоты. От смерти Мария немного повзрослела, черты её лишились детской неуклюжести, и она превратилась в чистого ангела. Кожа Марии тонка и светла, как лепестки цветов, губы серовато-голубого цвета, волосы темны, как ночная трава. Олег Петрович скользит взглядом по её посиневшим соскам и останавливается на животе.
— Обещали заплатить, — напоминает Инна Генриховна.
— Да-да, — рассеянно отвечает Олег Петрович, близкий к помешательству, как альпинист, впервые увидевший в двух шагах от себя сияющую снегом вершину горы. — Я заплачу.
— Может, хотите потрогать? — с откровенной грубостью спрашивает Инна Генриховна. — Это не так дорого стоит.
Олег Петрович протягивает руку и берёт тонкое запястье Марии, холодное, как лёд. Этот холод разрушает иллюзию маленькой жизни и Олега Петровича обжигает ледяное дыхание существа, поселившегося в теле девочки.
— Перевернуть на живот? — спрашивает Инна Генриховна. — Спинка правда немного попорчена при транспортировке, поцарапали о край стола.
— Не надо, оставьте, — говорит Олег Петрович, кладя руку Марии на место. — Я заберу её с собой.
— Да вы что, с ума сошли? Это никак нельзя, завтра же экспертиза.
— Нельзя ей на экспертизу.
— То есть как нельзя? Что вы в самом деле, если хотите побыть с девочкой наедине, у вас достаточно времени. Её и оттаять можно.
— Нет, не нужно, не беспокойтесь, — говорит Олег Петрович, вынимает из-за пояса пистолет, и быстро, со щелчком, снимает его с предохранителя. — Откройте рот.
Инна Генриховна оторопело проводит глазами по стенам морозильника, словно ищет тайное убежище, из которого появится её родная смерть, чтобы защитить от Олега Петровича. Но потом она понимает, что смерть находится в чёрном дуле, направленном на неё, и открывает рот. Олег Петрович аккуратно засовывает туда пистолет, клацнув дулом о зубы Инны Генриховны и, не поморщившись, нажимает курок. Выстрел звучит приглушённо, из головы выплёскивается назад грязный фонтанчик и женщина грузно падает на пол, как бурдюк с кровью.
— Очень хорошо, — говорит Олег Петрович.
Он кладёт пистолет в карман и привычным жестом вытирает рукой лысину. Инна Генриховна лежит на полу, растопырив руки и таращится в потолок. Олег Петрович берёт Марию на руки и несёт её прочь из синего холода, к тёплым ночным полям.
Из-под бетонной балки, как кровь из приоткрытого рта, вылезает крупная тёмная крыса и бросается по полосе фонарного света через смятый лоскут газеты, по краю придорожной канавы, сливается с тенью и замирает, глядя вниз, на лежащую ничком в пыли под обочиной вонючую девочку с большим кровавым пятном на рубашке. Подождав немного, крыса спрыгивает на спутанные грязные волосы девочки, внимательно принюхивается, взбегает на щеку и видит, что лучше всего залезть девочке в рот, перебирается для этого на плечо, но тут на неё падает тень, холодная, как тонкий октябрьский ледок на соседнем пруду, она истерически вспискивает и, выпрыгнув из канавы в траву, уносится зигзагом в луг, как маленькая невидимая молния.
Юля открывает глаза и видит склонённое над собой широкое и бледное, как луна, лицо девушки с растянутыми глазами, которые расположены так, что невозможно уловить черт носа и скул. Волосы её черны как свежая нефть в широкогорлой бутылке из-под молока, только что из магазина, одета она в сильно вытертые заплатанные джинсы и футболку с какой-то английской надписью, руки у неё сильные, как будто она доит ими коров на ферме и носит тяжёлые бидоны, а ноги запылены и обуты в разорванные кеды. Юля не может понять, существует ли девушка на самом деле или только изображена на фоне мёртвого мира, как след доисторической птицы на камне.
— Чего ты хочешь? — хрипло спрашивает девушку Юля. — Оставь меня в покое. Я хочу умереть. Дай мне умереть.
— Почему ты хочешь умереть? — спрашивает девушка. Голос её звучит немного огрубевшие от водки и пыльного ветра сельских дорог.
— Потому что я уже мертва. Невыносимо терпеть дальше.
— И ты не хочешь снова увидеть свою подружку?
— Я не хочу больше видеть её. Я хочу умереть. Я хочу пропасть навсегда.
— Вставай, у нас мало времени.
— Умоляю тебя, — жалобно шепчет Юля, опуская веки. — Умоляю тебя, дай мне смерти.
— Она будет снова жива.
Юля молчит. С далёкого аэродрома, мерцая игрушечными огнями, уходит в небо реактивный лайнер, гром его двигателей прокатывается по лугам, заставляя сверчков петь тише.
— Как я? — спрашивает наконец Юля.
— Да. Она будет полна крови, она будет дышать. Она будет любить тебя.
— Я боюсь её, я боюсь вас всех.
— Страх — это маленькие цветы под твоими ногами. Придёт осень и они исчезнут на холодном ветру.
Уперевшись руками в пыль, Юля встаёт на четвереньки, потом садится на колени. Она видит, что крыса возвратилась и серым комком замерла в шаге от неё, враждебно глядя на Юлю, как на существо, нарушившее вечную схему жизни.
— Возьми крысу и откуси ей голову, — говорит девушка.
Юля протягивает руку и, взяв оцепеневшую крысу, подносит её ко рту. Животное парализовано так, что лапки его закостенели в суставах и не сгибаются под пальцами Юли. Последний раз взглянув в блестящие глазки грызуна, Юля открывает рот, засовывает в него крысу вперёд головой и сжимает зубы. Хрустят ломаемые позвонки и противная солоноватая горячая кровь прыскает ей в горло. И тогда Юля начинает знать, в какой стороне находится её мёртвая любовь. Она плюёт крысиной головой в траву, и с размаху бросает окровавленный трупик на пыльную дорогу.
— Будьте вы все прокляты, — зло говорит она, поднимается и, не отряхивая пыль со своей одежды, садится на заднее сиденье старого мотоцикла, обхватив девушку со спины обеими руками, чтобы не упасть во время езды. Мотоцикл заводится рывками, нагреваясь и вибрируя огненной силой, как огромная дрель, дух сожжённого бензина пропитывает полевой воздух, они разворачиваются на дороге и несутся туда, где спит в смертном упоении прекрасная Мария.
Звёзды рассыпаны над ними, огромные и немые, как на северном полюсе. Юля кладёт голову на спину казашки, закрывает глаза и вспоминает свою жизнь, покрытую пасмурной паутиной времени. Она вспоминает свою мать, её длинные волосы и тёмно-алый домашний халат, сумрак коридора, освещённого тенью одной ночной лампы, где мать говорит по телефону невесть с кем, может быть с людьми, живущими в другом мире, даже например, на луне, ведь для взрослых всё казалось возможным, волосы матери распущены, чтобы высохли перед сном, она не отражается в зеркале, опершись на бордовый комодик, смотрит в пол, а на полу ничего не видно, может быть он покрыт садовой травой, как на даче тёти Лиды, в которой шевелятся кузнечики и лежат чёрные мазутные яблоки, немного пахнущие вином, а спаниеля, которого зовут Шмель, не разглядеть в темноте, потому что он давно уже умер и сам не видит потаённых красок оставленного мира. Только краски эти выцвели в Юлиных чувствах, словно она смотрит диафильмы в тёмной комнате с отцом, это была самая большая радость для неё в детстве, сидеть, погрузившись во мрак и смотреть на яркий квадрат посередине стены, где возникают сказочные картины далёких времён, остроконечные башни, черепичные крыши с изогнутыми фигурками кошек, золотые флюгерные петухи, молчаливые леса, неподвижные и от того ещё более таинственные, люди со старинными лицами, словно вырезанными из дерева, если присмотреться, можно было даже разглядеть годичные кольца на их щеках.
Ах, разве могла она знать тогда, маленькая Юля, что через несколько лет весь мир окажется для неё ещё страшнее, чем манускриптовые картинки диафильмов с дреоморфными заглавными буквами текста, что она будет одиноко бродить среди пронизанных потемневшим солнцем кулис огромного, до самого неба, театра, и станет одной из тех, кого можно увидеть, но кто давно уже не живёт. Верит ли она сама теперь, что жила? Что ходила в кирпичную школу, учила наизусть стихи, болтала ногами на подоконнике второго этажа, глядя, как по залитому сентябрьским солнцем асфальту с цветными листьями тополей идут искажённые перспективой люди, каталась на коньках по освещённому космическими прожекторами катку, руки в варежках, лицо обожжено морозом зимних ночей, ела вишнёвый торт на свой двенадцатый день рождения, подумать только, ей столько лет, сколько месяцев в году, разве могла она знать тогда, что ей навсегда останется столько лет, и новый год никогда больше не настанет, не будет нового снега, чистого, как серебро, и пылающей тусклыми алыми и жёлтыми огнями ёлки, бросающей на стены зелёную волшебную тень. Была ли это она, девочка в белом платье, евшая ложкой вишнёвый торт с дюжиной тонких свечек посередине, была ли это она, замиравшая от восторга перед большой коробкой с подарком от родителей, хотя ещё не знала, что там, но чувствовала: нечто необычайно прекрасное, и если это действительно была она, то какая сила вырвала её из прошлого, сорвав с тротуара, ударив локтем о дверцу новой «Волги», откуда взялась она, эта сила, двенадцать лет она ничего не знала о ней, и, уже вдавленная лицом в заднее сидение машины, хрустя песком на зубах, задыхаясь и ноя от сильной боли в скрученных руках, она верила, до последней минуты верила, что это пройдёт, она проснётся, её отпустят, ведь это же несправедливо было убивать её, когда она вовсе ничего не знала о смерти. И когда они мучили её и с болью делали ей гадость, и били, и она совсем отупела от шока и выполняла всё, что они ей велели, она не думала, что её убьют, этого она не боялась, только боли и чудовищной неведомости того, что они делали с ней, неведомости больше всего, а потом один из них, с усами, подошёл к ней, она сидела, опираясь спиной на ствол дерева, он сказал ей, чтобы она закрыла глаза, и она закрыла, сжимая зубы от боли и плача, а он дал ей железом по голове, и она помнит, что после этого ещё успела открыть их и увидеть, как он замахивается, чтобы ударить второй раз, а боль была такая, словно разорвалось всё небо и из него хлынули вниз потоки её крови, словно воздух стал шелестящим огнём, и осколки деревьев вонзились ей между век, и тогда она увидела её, косоглазую, казахскую девушку с крепко слаженным телом, сидящую на скамейке в тени вечерней рябины, и стала падать сквозь землю и дерево, и падала, пока не умерла.