- Ну, что, - спрашиваю, - есть записка?
- Есть, - отвечает парень со вздохом, да не дешево стала! Продали корову, - не хватило, заложили кораллы. Теперь матушка плачет, - на свадьбе будет без кораллов. Так плачет, так причитает, что хоть вон беги из избы. Ну, да что же было делать! Пришло воскресенье; после обедни я уж не оповещаю о беседе, но народ сам спрашивает. Отвечаю, что нынче я приглашен в усадьбу. Один Бог знает, каково было у меня на душе, но нечего было делать. Под вечер иду с женой в усадьбу - играть в карты. Но у меня в мыслях все проклятая записка, Янкель, и то, как наш бедный крестьянин, живущий на своей родимой русской земле, хозяин в своей хате, кланяется в ноги некрещенному пришельцу-еврею, и тот еще смеется, издевается над ним! Не могу забыть, как бедный человек единственную свою коровенку; что всю его семью кормила, должен был гнать на базар и отдавать там за половину цены, как жена его закладывает у того же Янкеля последние кораллы, на которые весь век работала, чтобы украсить ими лик свой, - из-за чего? Из-за мерзкой, треклятой водки; из-за того, чтобы Янкель с паном царствовали!
- Что-то наш батюшка невесел, - говорит барин.
- И я то же замечаю, - отозвалась барыня, - что батюшка что-то не в духе, будто сам не свой. Здоровы ли вы?
- Простудился немного и схватил насморк, - говорит жена. А я сижу в барском кресле, точно на горячих угольях.
- Ведь лучше, не правда ли, проводить время здесь с нами, - продолжала барыня, - чем убивать здоровье с этими хамами? Ведь это скоты, быдло! К чему им эти ваши собеседования, ученье? Батюшка хотел бы их сделать людьми, но это напрасный труд. Я не возразил ни слова, но чувствую, что кровь бросилась мне в голову и сердце, как молотом, застучало в груди. Таково было мое веселье у пана на картах! Когда вечером мы пришли домой, жена не могла выжать из меня ни единого слова. Мне стыдно стало перед самим собою, что я - священник, пастырь, бросил свою паству, забыл свой долг и пошел туда, где совсем иные понятия о Боге, о человеке, о моем возлюбленном народе! Да самого утра я проворочался с боку на бок в постели и ни на одну минуту не мог забыться сном. В голове стучит, как на мельнице, горячка прожигает до костей... Так - один день, другой и третий, - хожу, как больной: сам себе опротивел. В субботу вбегает ко мне отец жениха, весь заплаканный:
- Ох, батюшка, благодетель, отец духовный! Великое несчастье! Что мы станем делать, бедные?
- Что случилось? - Спрашиваю.
- Я, батюшка, сами уж знаете, сошелся с Янкелем на двенадцати ведрах: дал ему деньги, заложил кораллы, и взял водку. Привез в бочке домой, поставил в клети бережно, подложивши под бочку бревно, да покрывши ее и сверху и с боков холстами, одежей, мешками, как обыкновенно это делается, чтобы вино не усыхало. Стоит оно себе так со вторника, вдруг, слышим, - по избе будто винный дух пошел. Что же такое! - Смекаем себе: В клети в бочке водка, отчего ж не быть в избе духу? Ну и успокоились и посмотреть не потрудились. Нынче утром вышла хозяйка из избы, а оно и на дворе водкой пахнет! Пошла она по тому духу да и завязла в какой-то жиже - а жижа-то эта от водки! Мы - к бочке: пустехонька! Жид, нехристь, бочку-то дал с червоточиной - водка, почитай, вся и вытекла! Батюшки, голубчики, что теперь делать?
- Ну, тут уж я твоему горю не лекарь - ничем помочь не могу!
- Да вот что, батюшка: вы их уж завтра же и повенчайте, а то вся водка вытечет Мы замазывали ее, дыру то, и салом, и золой, и всем, чем кто ни советовал, - течет все да течет, ни что не помогает! Ходил я к Янкелю, рассказываю ему, что он с нами сделал, разбойник, а он мне на это: "Надо было, говорит, - свою бочку привозить, коли моя нехороша!" И еще смеется: "После этого, - мол, записки тебе не дадут: надо еще прикупить водки.
- А записки у вас так и нет еще?
- Обещали выдать! Да не выдали.
- Ну так как же я венчать стану? Ступайте опять к пану, постарайтесь получить от него записку. А за водкой не гонитесь - пропадай она пропадом! Потерял ты из-за нее и корову, и деньги, - ну и будет с тебя. Да так оно, пожалуй, и лучше: меньше будет пьянства, меньше греха. Схватился бедняк за голову и ушел, обливаясь слезами. Вечером он опять у меня: записки не выдали, велели взять у Янкеля еще три ведра. Это возмутило меня. По просьбе прихожанина я написал в экономию, умоляя сжалиться над бедными людьми и не чинить им препятствия. Оттуда получил короткий ответ: "Прошу не вмешиваться в дела моих крепостных и не принимать на себя обязанности их защитника. Священнику принадлежит право венчать, экономии - выдавать или не выдавать дозволения". Еще две овцы ушли на водку, и с того дня нога моя не была больше у помещика. Скотину мою стали прогонять с панского пастбища, мельник получил приказ не принимать на размол моего хлеба, хоть я имел на это законнейшее право, лес для топлива отводили мне самый худший и на таких местах, куда ни проехать, ни пройти было невозможно. Рабочие волы мои и коровы стали падать от бескормицы, чинились мне всякие пакости и напасти, и, наконец, поехал барин к митрополиту и сказал, будто я у него народ бунтую! Короче говоря, на приход мой был назначен священник, про которого Янкель наперед разузнал достоверно, что он "очень разумный человек". И вправду он был очень разумный человек, да что об этом говорить! Пришлось нам уезжать в позднюю осень, Филипповым постом, в самое бездорожье, грязь и слякоть. Вещи наши промокли и попортились, я сам простудился, - кашляю с тех пор и хвораю постоянно. На новом месте я нашел пустыню: дом без крыши, покосившийся от ветхости, хозяйственных построек никаких; в церкви беспорядок, в приходе пьянство, воровство, нищета. Словом, сказать, бедствую, Онуфрий, тяжко бедствую!.. Вот что рассказал мне тогда друг мой, и жгучая боль охватила мое сердце, когда я увидел, что такая чистая душа столько терпит за народ свой. С того прихода опять его перевели, и так до шести раз перетаскивался он с места на место, разорился окончательно и потерял здоровье. На пятнадцатом году священства дали ему, наконец, казенный приход в Горах. Тут бы можно ему успокоиться и отдохнуть, да пришла смерть. На вот, прочти письмо, которое прислал он перед самой кончиной. Читай вслух... Николай. "Дорогой друг мой! Знай, что когда ты будешь читать это письмо, я буду уже в лучшем мире, где не доймут меня ни паны, ни жиды, ни водка. Много страдал я в этом мире, но не раскаиваюсь, что служил Богу и ближним, хотя чувствую себя в долгу пред детьми моими. Я не оставляю им наследства, не оставляю вообще ничего, кроме моего благословения, чтобы они верно и нелицемерно служили своему народу, ведя его к познанию Бога и правды, как старался служить ему я. Правда, силы мои были слишком слабы, и царство тьмы и греха победило; но придет час, когда народ познает Бога и поймет самого себя, умудрится, отрезвится и добьется своей чести и своего счастья, Ежели чрез неделю не получишь от меня другого письма, - помолись о душе моей: это будет знак, что тело мое уже в могиле. Обнимаю тебя сердечно и благословляю жену твою и детей. Твой навеки Александр!" По лицу Онуфрия полились слезы - чистые и непритворные, как чиста и непритворна была дружба, соединившая этих людей. Несколько времени он не мог говорить; Николай тоже тихо плакал. Наконец, старик продолжил рассказ:
- Всякий раз, когда я читаю это письмо, я не могу не плакать. Но мы с тобой заговорились и отошли от настоящей сути нашей беседы - трезвости и умеренности. Ну, понимаешь ли ты теперь, отчего наши Общества трезвости не удержались, несмотря на указ консистории и на то, что священники, не все правда, но почти все, имели горячее и твердое желание вырвать народ из страшного рабства водки? Николай. Понимаю, дедушка, теперь понимаю. А какая еще четвертая трава? Онуфрий. Про четвертую траву, про труд, много бы стоило поговорить: это вещь очень важная. Слушай же и старайся запомнить каждое мое слово. Господь Бог каждому из нас дал какую-нибудь особенную способность: одному - к науке, другому - к искусству какомунибудь, третьему - к ремеслу, четвертому - к сельскому хозяйству, пятому - к пчеловодству и так далее. Но честь и заслуга человека пред Богом в том состоит, чтобы всякий из нас всеми силами и всею душою предан был тому делу, к какому имеет способность. Подлинно, скажи сам: не диво ли, что человек ухитряется при помощи пара ездить по земле и по морю, что нынче этот пар двигает мельницы, заводы, фабрики и всякие чудеса творит на свете? Слыхано ли, чтобы молотилку можно было возить в поле, да ею там в один день не только целый скирд обмолачивать, но еще и само зерно отлично отвеять, очистить, отделить хорошее от к плохого, так что бери прямо и ссыпай в амбар! Каким образом человек додумался до того, чтобы при дорогах понаставить столбов, нацеплять на них от одного к другому железных проволок, да и пересылать по ним вести с быстротой молнии из конца в конец света? Вот что значит труд! Ведь человек трудится не только руками, но и головой: думает и передумывает, как бы сделать что-нибудь умное и полезное, как бы с меньшими силами сделать большую работу, как бы плохое улучшить, малое умножить и увеличить, как бы наилучше воспользоваться тем, что Бог дал. Один что-нибудь придумает, другой ума своего приложит, третий обоих поправит - и выходит дело полезное для всех. Так и другие народы трудятся: работают и руками и головой, выдумывают, иначе сказать, изобретают хитрые орудия, машины и всякие приспособления, пишут книги, учат друг друга и все дальше идут. Ну да труд труду рознь! Что в том, что наш крестьянин работает из сил выбиваясь, когда в труде его подчас нет никакого смысла, когда труд его не приносит никакой пользы?.. Ну вот, к примеру: на базар везут и ведут все, что у кого есть: хлеб, свиное сало, корову; лошадь. Стоят наши возы с хлебом и картофелем, и у немцев-колонистов тоже - с хлебом, с картофелем; наши женщины с маслом и молоком - и немцы с маслом и молоком. Являются покупатели, но каждый походит сначала к немцу, хоть немец свой товар продает дороже нашего крестьянина. Хлеб у немца чистый, сухой, отвеянный на веялке. Немец постыдился бы выехать на торг с хлебом невеянным, нечищенным: у всякого немца на гумне есть опрятный ток, есть непременно веялка; хлеб он всегда провеет в веялке раз и два, хорошее зерно везет на базар, а плохое оставляет дома для лошадей, для скотины, птицы оттого хлеб у него полновесный и идет по хорошей цене. А наш мужик везет сор, да такая ему и цена! Евреи так и говорят: немецкий хлеб панский, а русский - мужицкий. Как только немка покажется в городе с корзинкой, где у нее творог и масло, барыни сейчас же заступают ей дорогу: товар у нее из рук рвут, потому что у немки масло желтое, душистое, глядеть любо. А наша баба со своим маслом ходит по всему городу, просит, набивается, покупщик видит, что оно белое, как мел, на вкус горькое, пересоленое, и не берет. Это не выдумка, это сущая правда! Вот мы и видим: немец работает, и наш мужик работает, но не такова работа немца, как работа нашего, и не таков товар немецкий, как наш. Немка ухаживает за коровой изза молока и масла, и наша крестьянка ухаживает, да прок-то у них выходит разный. Есть и у нас, я знаю, хорошие хозяева и хозяйки, но их, правду сказать, очень мало. Конечно, летом, в страду народ наш действительно работает, потому что знает: ежели не поработать, придется погибать с голоду. Но в другое время куда лучше его поймешь: скажем, если приглядишься к работам общественным или сгонным. Как придет зима, да заметет дороги, да сгонят народ расчищать снег (не даром, а за плату), ты стань себе поодаль в сторонке и присмотрись. Тогда увидишь, что на работу, которую и один сработал бы, вышло десятеро, а то, что сработали бы десятеро, делает сотня человек, потому что не работают, а лишь торчат весь день на морозе. Насилу-насилу то один, то другой нагнется: но приглядись, как он поднимает лопату, как кидает снег, как ему приятнее мерзнуть, чем шевелиться за делом, как он кряхтит, стонет, после каждой лопаты отдыхает, да опять с четверть часа стоит, пока надумается, в какое место снова запустить лопату... Насмотришься на все это и подумаешь, что из такого народа ничего путного выйти не может, разве ежели только Сам Господь Бог вдохнет в него новый дух и просветит его, потому что он как был рабом, так и остается. Он еще не свободный человек, а раб, который тогда лишь работает, когда чувствует над собой палку: а как нет палки - нет у него и чести, и он не стыдится простоять весь день без дела и потом протягивать руку за платой! И все это оттого, думается, что у нашего народа веками образовался нрав: не заботиться о том, что будет завтра, лишь бы прожить как-нибудь нынешний день. Потому что прошлые, старые времена подлинно были ужасные. Народ страдал от крепостной неволи, а тут еще житья не было из-за постоянных нашествий: то татары, то поляки, то немцы, то турки, то шведы какие-нибудь еще... Спроси эти могильные курганы, что усеяли нашу землю и прикрывают собою татарские, турецкие да и наши русские кости. Они скажут тебе: "Страшно было жить во времена, когда по этим краям рыскали орды татарские". Ты видал, может быть, саранчу и знаешь, как она спустится темною тучей на нивы, в одну ночь сожрет все до последнего колоса, до последней былинки, поднимется утром и улетит, а на ее месте остается одна черная земля. Такими же бесчисленными тучами налетали на нас в старину татары: убивали или уводили народ в полон, в рабство, грабили все без пощады, а чего не могли забрать и увезти с собой, то жгли и истребляли, оставляя за собой полное безлюдье, голую пустыню. Но вот схлынул татарский потоп, - народ, кто сумел спастись, укрываясь в лесах, в дебрях, в тростниках, в неприступных болотах, возвращается на оставленные пепелища. Что ему было делать? Бедный селянин сколачивал себе на скорую руку какую-нибудь хижину, вроде шалаша, да так и жил, потому что всякому невольно думалось: зачем строить хорошую избу, заботиться о хозяйственном обзаведении, трудиться, издерживать последние гроши, когда, быть может, через месяц, через полгода, через год, снова нахлынет татарва, да все это выжжет и разграбит? А ведь татары хозяйничали в нашей русской земле не год и не два, а около трехсот лет! Оттого-то в народе нашем и сложился нрав: жить одним днем, хватило бы только на сегодня, а завтра - как Бог даст. Мы смотрим на немцев и удивляемся тому, что у них дома и строения просторные, что у каждого на дворе колодец, при доме садик, но и у них тоже такая уж эта привычка от дедов и прадедов. Каким образом? А таким, что когда нас губили, разоряли, жгли -немцы сидели в своей земле, как у Христа за пазухой, жили да поживали, да добро наживали. Даже позднее, лет двести тому назад, когда турки пришли к самой Вене, немцы с ними не могли справиться, и наш народ опять-таки пролил свою кровь для того, чтобы немцам было покойно. Легко теперь им смеяться над нашим невежеством, над нашей бедностью; легко немецким колонистам заводить у себя всякие хорошие порядки, когда они не знали татарских нашествий, и наша же славянская рука спасла их от ига, вроде того, под которым мы страдали целые века. Но следует с горечью признать: труда, работы все мы боимся и стыдимся. У нас обычай, что ремесленником должен быть непременно, если не немец, то поляк, а торговцем - еврей, оттого мы как бы и не народ: горожане у нас все больше евреи или другие чужеплеменники; русский же умеет только постародавнему орудовать сохой да еще кое-как выходит в учителя и священники. Оттого мы и бедны, что все барыши попадают у нас в чужие руки, и нашим трудом обогащаются иноплеменники. Между тем как наибольшую честь свою мы должны полагать в труде, в работе, и всякий добрый отец в нашем русском крестьянстве, когда у него есть дети и достаток, должен стараться выводить их в ремесленники, в купцы, дабы в нашей земле мало-помалу завелось свое русское городское сословие ремесленники и торговцы. Поотстали мы, правда, крепко поотстали, но при доброй воле да при усердном труде все наверстаем. Не погибнет народ наш. Он опомнится, оставит свой пьяный нрав, просветится, примется усердно за труд земледельческий, за ремесла, торговлю и всякие другие полезные занятия, и, даст Бог, когда-нибудь мы возьмем верх над чужеплеменниками. Для всего этого нужны только благословение и помощь Божья, ум, трезвость усердие и твердый дух, чтобы нам устоять на своем пути и не убояться никаких неудач и препятствий. Этим задушевным желанием, милый внук, я и покончу мою беседу о тех четырех травах. Взращивай и ты эти травы усердно. При этих словах Онуфрий встал, поднялся и Николай. Старик осенил себя крестным знамением и, обратившись к иконе Спасителя , начал молиться: