- Пометку сделали?- больше для порядка осведомился Господь.
- Еще вчера,- кивнул ангел.
На небесах воцарилось молчание. Господь задремал. Все спокойно. Все идет по плану.
КРЫСЫ
...В мирке вращающихся картинок. И все по норам, по норам, как крысы вонючие, серые, мерзкие... На хрена тебе сумка-то, ты, чувырла? Затарилась жрачкой, сиськи отрастила, пузо вперед, и домой - шары выпучив! Взять бы эту сумку и в рот твой накрашенный, в пасть золотозубую, всю, целиком; вбить, вогнать, чтоб до самой задницы необъятной, чтоб ручка от сумки из нее торчала!!!
Воспаленный глаз в зеркальце ищет новый объект, да чего далеко ходить-то, стоит вон урод, штаны фирменные: папаша с мамашей разорились, майка с надписью иностранной, от горшка два вершка, а туда же, челкой машет, жвачка во рту - животное жвачное! Чтоб у тебя голова раздулась как этот пузырь, больше, больше, бельма выкатились, губы отвисли; да лопнула со звоном, с треском, чтоб мозги на стекла и кровавая каша на сиденья!!!
А эта-то, эта! Губки бантиком, ручки холеные, ногти красные... Задницу обтянула, и стоит, фря, фу-ты, ну-ты, не подступись! Крыса! Ногти по одному щипцами горячими, медленно, со смаком! А потом загнуть ее раком, штаны эти мерзкие сорвать и прямо тут, чтоб до самого горла, чтоб умоляла и просила, до смерти, до стеклянных глаз, вытаращенных в ужасе...
А ты, бабка, куда прешься?! В твои годы дома сидеть надо, на завалинке международное положение обсуждать! А то туда же: тяпку в зубы, и на огород, горбатиться для внучков своих гребаных. Старайся, старайся!!! А они потом тебя в дом престарелых или в дурку, зажилась, мол, бабуся, свет застишь, хату занимаешь; пинка под зад, и лети себе, божий одуванчик, вали, да побыстрее...
Скоро смена кончается... А че - смена-то? Опять в берлогу свою холостяцкую? Супчик из пакета, носки вонючие, паутина по углам... Крысы, крысы!!! Ненавижу!!! И все куда-то едут, у всех дела. Взять бы всех, весь мир, и мордой о стол, носом, носом, чтоб слюнями, соплями, да кровью своей захлебнулись!
Это что еще за уроды?! Всяких возил, но таких... Его бы за лохмы длинные, и как тряпкой по полу салона, сапогом в очки его круглые, ишь, вырядился, штаны драные вокруг шеи обмотать, да на перекладине на задней площадке повесить, чучело, тьфу, смотреть противно!!!
А у нее ноги от самой шеи - все наружу, смотри, не хочу! Повыдергать бы по одной, костыли в зубы, пусть попробует теперь покрасуется! Улыбается, дура! А глаза-то, глаза! Огромные, не то синие, не то зеленые, волосы до задницы, ну, чисто русалка! ...Много их таких, ноги поотрывать, вот заголосила бы! Или...
Блять, ну какие глаза! Чего ты нашла-то в этом ублюдке волосатом? Чего у него есть-то, чего у меня нет? Да я б такую всю жизнь на руках носил, только скажи! Мать честная, какие глаза! Квартира есть, я для тебя из нее конфетку сделаю, оближешь и в рот положишь! Машина нужно? Будет! Последнюю рубаху сниму, мужики с депо калым обещали, через год будет машина! Одену, обую, в золоте ходить будешь! На хрен тебе этот волосатик? Отпустим его, и пусть катится по-добру, по-здорову! А я вот он, здесь, только посмотри! Крысы кругом, крысы, а я вот он, вот он я!!!
Наверно, кто-то взмахнул волшебной палочкой, и девушка в салоне полупустого троллейбуса отвела взгляд от своего спутника, что-то ей шепнувшего, и быстро посмотрела в сторону водительской кабины. Быть может, он молился в тот момент, если умел молиться, исступленно и яростно, как до того уничтожал пассажиров...
Девушка отвернулась, улыбнулась весело, и он, не увидел, а догадался каким-то седьмым чувством, как она, скорчив гримаску, бросила что-то презрительно-уничижительное... Парень ее кивнул и, наклонившись, поцеловал оба глаза. Сначала один, потом второй...
И троллейбус обезумел. На дикой скорости он врезался в кирпичный дом, превращая всмятку всех, находящихся в салоне, и последнее, что они услышали, кроме треска рвущихся проводов и собственного ужаса, истошный, сумасшедший вопль водителя:
- Крысы! Крысы! КРЫСЫ!!!
КОЛЛЕКЦИЯ БАБОЧЕК
Она всегда любила старинные вещи. Они притягивали ее каким-то странным своим отношением к тому, чего она никогда не знала, к тому, что происходило когда-то без нее. Она осторожно касалась кончиками пальцев тонкого стекла изящной чаши, по всему ее телу пробегала легкая дрожь, и она на миг представляла себя греческой аристократкой, одетой в тонкую тунику и подносящей эту чашу к полным, чувственным губам... Давно застывшие краски старого холста манили ее своей бесконечной, потускневшей от времени глубиной, и она могла стоять часами перед пейзажем или неизвестным лицом, прислушиваясь к странной дрожи, волнами омывающей ее изнутри. Она всегда очень нервничала, когда картины уносили на реставрацию, и после их возвращения на привычное место, долго и пристально всматривалась в знакомые силуэты, пытаясь определить, стали ли они другими, изменились ли с той поры, как их коснулась чужая рука. И почти всегда ей казалось, что исчезло что-то неуловимое, что-то волшебное, что еще несколько месяцев назад равняло их с вечностью...
Она работала смотрителем в небольшом музее. Мир, который ее окружал, всегда казался ей столь несовершенным: он все время менялся. После того, как умерла ее любимая кошка, наевшись на улице какой-то дряни, она окончательно поняла, что привязываться в этой жизни ни к кому нельзя, чтобы потом, когда текучесть мира унесет любимое существо куда-то в очередные ответвления, ей неизвестные, не было мучительно больно...
Старинные вещи, которые окружали ее на работе, дарили ей ощущение уверенности. Они пережили и повидали так много лиц и веков, и, тем не менее, остались такими же, какими вышли когда-то из-под руки мастера, и это являлось для нее проявлением того, что никогда не было в окружающем ее мире: проявлением стабильности.
Ее маленькая квартира на окраине города тоже походила на маленький музей. Со своей скромной зарплаты, она умудрялась, отказывая себе практически во всем, раз в месяц покупать какую-нибудь очень понравившуюся ей антикварную вещицу. И чем старее была купленная ею вещь, тем больше она радовалась приобретению.
Она пришла в музей сразу, кое-как закончив школу-интернат, и по прошествии десяти лет безупречной работы и житья в общежитии, ей выделили стандартную однокомнатную квартиру с крохотной кухней и такой же ванной, которую она взялась обустраивать с неприсущим ей рвением.
В музее она была самой молодой, и сердобольные старушки-смотрительницы, подрабатывающие к пенсии, считали ее слегка не от мира сего, и потому жалели и подкармливали, шушукаясь между собой о ее странной привычке подолгу застывать перед экспонатами и вздрагивать, словно возвращаясь откуда-то издалека, как только ее кто-нибудь окликал.
Она любила бродить по залам музея в сумерках, сразу после закрытия, когда смотрительницы выпроваживали задержавшихся посетителей, большую часть которых, особенно зимой, составляли влюбленные парочки. Она провожала странным, непонимающим взглядом воркующую пару, и снова завороженно застывала у новой картины, подаренной музею очередным желающим попасть в историю меценатом.
...Он первый раз появился в музее в начале зимы, в те дни, когда серое низкое небо съедает тусклый блин солнца без остатка. Она бы не обратила на него никакого внимания, как не обращала его никогда ни на кого: мало ли бродит по музею одиноких людей, которым некуда деваться или просто нужно убить время, но он сделал то, чего посторонним делать было нельзя ни в коем случае - он коснулся кончиками пальцев ее любимой античной чаши. Она, задохнувшись от такого кощунства, резко поднялась со стула и стремительно шагнула к нему. Он отдернул руку и обернулся. И гневный окрик, готовый сорваться с ее губ, превратился в тихий удивленный выдох. Она увидела в его глазах отражение ее собственных волн, ее дрожи и благоговения перед вечным...