Моя мама была уже слишком стара и слаба, чтобы позаботиться о малышке, поэтому я взяла тебя сюда в Мидоуз. Капитан и я решили, что будем воспитывать тебя, как свою родную дочь. Эмили было тогда четыре года с небольшим, и она знала, что мы привезли в наш дом ребенка моей сестры, чтобы он здесь остался. Мы поговорили с ней о тебе и предупредили ее о том, чтобы она сохранила все в тайне. Мы хотели, чтобы у тебя было безоблачное детство, и ты всегда чувствовала принадлежность к нашей семье. Мы хотели уберечь тебя от этой трагедии как можно дольше.
О, Лилиан, дорогая, ты всегда должна считать нас своими родителями, а не тетей с дядей, ради нашей к тебе любви, которая не меньше нашей любви к Эмили и Евгении. Ты обещаешь? Всегда?
А я не знала, кем еще я могу их считать, поэтому я кивнула, но в глубине души я почувствовала боль. Она была где-то очень глубоко, темная и холодная, и я поняла, что она уже не исчезнет. Эта боль останется со мной навсегда и будет напоминать мне, что я сирота и что были когда-то два человека, которые любили бы меня так же, как они любили друг друга, и что мне не суждено было их увидеть. И тем не менее, я ничего не могла сделать с собой – все это возбуждало мое любопытство.
Я видела фотографию Виолетт. Но я никогда раньше не смотрела на нее с таким интересом, как сейчас. До этого дня эта фотография была для меня просто изображением молодой женщины, с которой была связана печальная история, ставшая тайной нашей семьи, о которой предпочитали не вспоминать и не обсуждать. Теперь у меня была тысяча вопросов о Виолетт и молодом человеке по имени Арон. Но я была достаточно умна, чтобы понять, что каждый такой вопрос вызовет в душе мамы новую боль, и с большой неохотой, обратясь к глубинам своей памяти, она найдет ответ.
– Тебе не стоит переживать из-за всего этого, – сказала мама. – Ничего ведь не изменится. Хорошо?
Когда вспоминаю те дни, я понимаю, как наивна была тогда мама. Ничего не изменится? Но та невидимая ниточка любви, связывающая нас, надорвалась. Да, мои теперешние мама и папа дали мне свою фамилию, да, я все еще называю их своими родителями, но знаю, что они никогда не смогут заполнить во мне возникшего глубокого одиночества. С этого дня, ложась спать, мне будет часто казаться, что жизнь моя несчастна, я буду чувствовать, как некое подводное течение выбивает почву у меня из-под ног, а я барахтаюсь и тону как человек, которого связали и бросили в воду. Я лежу, уставившись в темноту, и слушаю, как мама продолжает уверять меня, что моя семья та, которая меня вырастила и воспитала. Но так ли это? Или по воле злого рока я была просто оставлена здесь. Как огорчится Евгения, когда все узнает, думала я. И я решила, что только я могу ей все рассказать, но сделаю это, как только буду уверена, что Евгения уже достаточно взрослая, чтобы все понять. Я видела, как важно это было для мамы, и я сделала вид, что ничего не случилось.
– Конечно, мама, ничего не изменится!
– Вот и хорошо. А теперь тебе необходимо сосредоточиться на том, чтобы побыстрей поправиться и не думать о плохих вещах, – сказала мама, – немного погодя я дам тебе лекарство, и ты сможешь снова заснуть. Уверена, что утром ты будешь чувствовать себя намного лучше.
Она поцеловала меня в щеку и поднялась.
– Я всегда относилась и буду относиться к тебе как к родной, – прошептала мама и улыбнулась мне своей доброй и ласковой улыбкой. Затем она вышла из комнаты, оставив меня наедине с тем, что только что рассказала.
Утром я действительно почувствовала себя намного лучше. Озноб совершенно исчез, а горло болело уже не так сильно. День обещал быть чудесным: небольшие облачка казались приклеенными к ярко-голубому небу. Мне было жаль провести такой день дома. Я чувствовала себя так хорошо, что хотела встать и пойти в школу, но мама потребовала, чтобы я обязательно приняла таблетки и выпила чай. Мама настояла также на том, чтобы я оставалась в постели. Мои протесты во внимание не принимались. Мама просто была переполнена историями о детях, которые не слушались, им становилось все хуже и хуже, и их отправляли в больницу.
После того, как мама ушла, дверь медленно открылась, и я увидела Эмили, которая стояла в комнате, уставившись на меня. Ее глаза, как никогда, были полны злобы. Однако, внезапно, она улыбнулась. Но эта ледяная улыбка, пробежавшая по губам Эмили и сделавшая их еще более тонкими, отозвалась во мне холодной дрожью.
– Знаешь, почему ты заболела? – проговорила она. – Ты была наказана.
– Неправда, – ответила я, даже не спрашивая ее, за что я могла быть наказана.
– Нет, правда. Тебе не стоило плакаться маме и пересказывать ей то, что я тебе сказала. Этим ты принесла еще больше неприятностей нашей семье. Ты не представляешь, что было за обедом. Мама все время хныкала, а папа накричал на нас обеих. И все из-за тебя. Ты просто, как Енох.
– Нет, – запротестовала я. Даже, если я не знала, кто такой Енох, то по интонации Эмили было ясно, что он не был положительным персонажем.
– Да, это ты. Ты приносишь несчастья нашей семье с того дня, когда тебя взяли в этот дом. Через неделю после твоего появления здесь отца Тоти переехала повозка с сеном, и у него были сломаны все ребра, а затем в амбаре случился пожар, в котором погиб скот. На тебе – проклятье, – сказала она с угрозой в голосе.
Я затрясла головой, слезы потекли по моим щекам.
Эмили сделала несколько шагов в глубь комнаты, и ее неподвижный взгляд, устремленный на меня, выражал столько ненависти, что я съежилась и натянула одеяло до подбородка.
– Когда родилась Евгения, ты вошла и взглянула на нее. Ты была первая, кто ее увидел, раньше меня, и что же произошло? С того самого момента Евгения и заболела. Ты и ей поломала жизнь, – презрительно проговорила Эмили.
– Я не делала этого! – закричала я в ответ. Обвинить меня в болезни моей сестры было уж чересчур. Для меня не было ничего больней, чем видеть, как трудно Евгении дышать, как быстро она устает от короткой прогулки пешком, с каким трудом она играет и занимается всем тем, чем все девочки ее возраста владеют без особого труда. Мое сердце разрывалось от боли, когда я видела, как Евгения смотрит в окно своей комнаты, чувствуя ее страстное желание побегать по полям, со смехом погоняться за птицами или белками. Я старалась бывать с ней как можно чаще, развлекая и веселя ее, делая для нее то, что она не могла сделать сама, в то время как Эмили едва разговаривала с Евгенией и не проявляла ни малейшей заботы о ней.
– Из-за тебя Евгения долго не проживет, – продолжала издеваться Эмили. – И это все твоя заслуга.
– Остановись сейчас же! Прекрати говорить такие вещи! – закричала я, но Эмили даже не дрогнула и не отступила ни на шаг.
– Я молюсь, – продолжала она. – Каждый день я молюсь, чтобы Всевышний избавил нас от проклятья Еноха. И когда-нибудь он услышит мои молитвы, – пообещала Эмили, обратив лицо к потолку и закрыв глаза. Ее опущенные руки сжались в кулаки, – ты будешь выброшена за борт, и тебя поглотит бездна как Еноха из Библии.
Эмили помолчала некоторое время, опустила голову, рассмеялась, затем повернулась и быстро покинула мою комнату, оставив меня дрожать от страха, как от лихорадки.
Все это утро я думала о словах, которые говорила мне Эмили. А что, если это все правда? Многие наши слуги, особенно Лоуэла и Генри верили в везенье и невезенье. Они верили в чары и знаки зла, и знали что нужно сделать, чтобы избежать несчастья. Я помнила, что Генри грубо накричал на кого-то за то, что тот убивал пауков.
– Ты навлек на нас несчастье, – заявил тогда Генри. Он послал меня к Лоуэле, чтобы принести пригоршню соли. Когда я вернулась, он заставил этого человека повернуться вокруг самого себя 3 раза и бросить соль через правое плечо. Но даже после этого Генри сказал, что этого не достаточно, потому что было убито слишком много пауков. Если Лоуэла роняла нож в кухне, она тут же начинала рыдать, потому что это значило, по ее мнению, что кто-то из близких скоро умрет. Она начинала креститься и делала это, наверное, раз десять, бормоча при этом все молитвы какие только знала, и надеялась, что теперь зло будет остановлено.