– Пойдем, – сказал Кнемон, – ведь и помимо того, спешу я попасть в эту деревню, так как уговорился подождать там своих друзей.
На лодке (их много качалось у берега для переправы за плату) они добрались до деревни; придя к тому жилищу, где остановился старик, они не застали хозяина дома. Приняли их очень радушно дочь его, уже на выданье, и все бывшие в доме служанки, которые отнеслись к гостю, как к отцу родному, – так, видно, им приказал хозяин. Одна мыла ему ноги и счищала грязь ниже голени, другая заботилась о ложе и устраивала мягкую постель, третья несла кувшин и разводила огонь, четвертая вносила стол, уставленный пшеничным хлебом и разнообразными плодами. Удивленный всем этим, Кнемон говорит:
– Кажется, отец, мы пришли в чертоги Зевса Гостеприимного: с такой охотой нам здесь служат и выказывают великое расположение.
– Не в чертог Зевса, – возразил старик, – а в жилище человека, добросовестно почитающего Зевса, покровителя странников и просителей. Ведь и сам здешний хозяин, сын мой, ведет жизнь скитальческую, купеческую и на опыте знакомится с многими городами, с нравами и обычаями многих людей. Поэтому вполне естественно, что он дает приют под своей кровлей многим другим, в том числе и мне, который еще немного дней тому назад блуждал и скитался.
– А что это за скитания, о которых ты говоришь, отец?
– Детей моих разбойники похитили. Обидчиков я знаю, но помочь себе не в силах. Мне остается метаться на месте и плачем сопровождать свою скорбь, как птица, у которой змея опустошает гнездо на ее глазах и лакомится птенцами. Подойти она боится, уйти не решается. Страдание и страх борются в ней. Она щебечет и летает вокруг осажденного гнезда, тщетно ее мольбы и материнские стоны доносятся до сурового слуха, который природа не наделила жалостью[51].
– Может быть, – сказал Кнемон, – тебе не тяжело будет рассказать, как и когда ты подвергся этому жестокому нападению?
– После, – сказал старец, – а теперь пора подумать и о желудке, который Гомер, наблюдая его способность отодвигать все и заслонять собою, удивительно метко назвал «множество бед приключающим»[52]. Сначала, однако, по закону египетских мудрецов, совершим возлияние богам – голод не заставит меня пренебречь и этим: никакое испытание да не возможет никогда заглушить память о божественном.
С этими словами старик пролил из чаши чистую воду (только ее он и пил) и произнес:
– Совершим возлияние богам местным и эллинским, самому Аполлону Пифийскому, а также Теагену и Хариклее, прекрасным и благим, так как их я тоже причисляю к богам.
При этих словах он заплакал, принося им как второе возлияние – свои слезы. Застыл на месте Кнемон, услыхав эти имена, и, с ног до головы оглянув старца, спросил:
– Что ты говоришь? Разве в самом деле это твои дети, Теаген и Хариклея?
– Дети, чужестранец, – отвечал тот, – родившиеся у меня без матери. На мое счастье, боги назначили их мне, их породили муки моей души, расположение к ним заменило кровное родство, они меня и признали и назвали отцом. Но скажи мне, откуда ты их знаешь?
– Не только знаю, – сказал Кнемон, – но сообщаю тебе благую весть: они живы.
– Аполлон и прочие боги! – вскричал старик. – Где они, скажи? Я буду считать тебя спасителем и приравнивать к богам.
– А какая будет мне награда? – спросил Кнемон.
– Пока что, – был ответ, – одна лишь благодарность, – по моему мнению, прекраснейший подарок для человека не лишенного ума, и я знаю многих, хранивших в душе этот дар как сокровище. Когда же мы вступим в родную землю (а боги предвещают мне, что это скоро сбудется), ты будешь черпать так много богатств, сколько будешь в силах.
– К неизвестному будущему относятся твои обещания, а между тем возможно вознаградить меня тем, что и сейчас уже есть.
– Так укажи же, что тебя сейчас привлекает, – я готов пожертвовать даже частью своего тела.
– Не надо членовредительства. Я буду считать, что все получил, если ты пожелаешь рассказать о них, кто они такие, от кого родились, как очутились здесь и какими судьбами.
– Ты получишь, – отвечал старец, – награду великую, не сравнимую ни с какой иной, даже если бы ты потребовал все человеческие сокровища. Сейчас, однако, отведаем немного пищи, ведь предстоит тебе долго слушать, а мне рассказывать.
Попробовав орехов, смоквы, свежих фиников и других плодов, чем, по обычаю, питался старик (он не ел ничего одушевленного), они запили эту пищу водой, а Кнемон и вином. Спустя немного Кнемон заговорил:
– Ты знаешь, отец, как Дионис радуется сказаниям и любит комедии. Теперь, вселившись в меня, он и меня настраивает на слушание и торопит потребовать объявленную тобой награду. Пора тебе рассказать эту повесть, чтобы она предстала предо мной как на сцене.
– Так слушай же, – сказал старик, – но если бы и Навсикл, этот превосходный человек, был с нами! Он часто надоедал мне просьбами, чтобы я посвятил его в рассказ, но я под разными предлогами от этого уклонялся.
– Где же он может быть сейчас? – спросил Кнемон, услыхав знакомое имя Навсикла.
– Он отправился на охоту, – сказал старик. На новый вопрос: «На какую охоту?» – старик отвечал:
– За самыми опасными зверями. Они, правда, называются людьми и волопасами, но ведут разбойничью жизнь, и их очень трудно изловить, так как логовищами и норами служат им болотные топи.
– В чем же он их винит?
– В похищении афинянки, его возлюбленной, которую он называл Тисбой.
– Увы! – воскликнул Кнемон и сразу замолк, как бы спохватившись.
– Что с тобой? – спросил старик.
Чтобы направить его в другую сторону, Кнемон говорит:
– Я дивлюсь, как Навсикл решился на них напасть и на какую силу полагается.
– От имени великого царя, чужестранец, управляет Египтом сатрап[53] Ороондат, а по его распоряжению начальник гарнизона Митран получил в управление эту деревню. Его-то Навсикл за большие деньги и ведет с многочисленной конницей и пехотой. Навсикл раздражен похищением аттической девушки не только потому, что любил ее и она была отличной музыкантшей, но и потому, что намеревался отвести ее к эфиопскому царю, чтобы она на эллинский лад разделяла игры и общество его супруги. Лишившись ожидаемых за нее громадных денег, Навсикл придумывает и пускает в ход всякие средства. Я и сам внушал ему отвагу, нужную для этого предприятия, так как думал, что, быть может, он спасет моих детей.
– Довольно волопасов, сатрапов и даже самих царей, – перебил его Кнемон. – Чуть было ты не перенес меня к самому концу своего рассказа, введя этот эпизод, не имеющий, как говорится, никакого отношения к Дионису[54], так что поверни свою речь обратно к обещанному. Я убедился, что ты, если и не превращаешься, подобно Протею Фаросскому, принимая обманчивый и текучий облик, то все же пытаешься отвести меня в сторону.
– Узнаешь обо всем, – сказал старик, – но сначала я расскажу вкратце о себе – не с тем, чтобы, как ты думаешь, хитросплетениями запутать повествование, но чтобы дать тебе возможность выслушать все в стройной последовательности.
Мой родной город – Мемфис, имя моего отца и мое – Каласирид[55], мой образ жизни теперь – страннический, но прежде было не так: я некогда был жрецом. Взял я и жену, согласно гражданскому обыкновению, но потерял ее по естественному установлению. После того, как она отошла в иной удел[56], я некоторое время прожил, не зная несчастий, гордясь двумя родившимися от нее сыновьями, но немного лет спустя предопределенное роком круговращение небесных светил изменило нашу судьбу и око Кроноса поразило наш дом, наслав перемену к худшему, которую мудрость мне предсказала, но устранить не позволила. Неотвратимые постановления Мойр предугадать разрешено, избежать не дано. При таких обстоятельствах полезно предвидение, притупляющее остроту горя. В несчастии, сын мой, неожиданное невыносимо, предугаданное же – более терпимо: в одном случае мысль человека, внезапно поддавшись страху, ужасается, а в другом благодаря привычке и рассудку как-то применяется.