Я восхитился ее словами и решил, что непременно так и надо поступить, возжег вместо алтаря домашний очаг и воскурил фимиам. Теаген поклялся, но, по его словам, был оскорблен тем, что этой предварительной клятвой уничтожается доверие к его душевным свойствам: он не сможет выказать принятое им еще ранее решение, так как оно будет считаться вынужденным из страха перед вышней силой. Но все же он поклялся Аполлоном Пифийским, Артемидой, самой Афродитой и Эротами, что действительно исполнит все так, как захотела и указала Хариклея.
Они уславливались друг с другом в этом и, кроме того, еще в чем-то, призывая богов в свидетели, а я, прибежав к Хариклу, нахожу его дом полным смятения и скорби, так как к нему уже пришли слуги и сообщили о похищении девушки, а горожане, не зная, что случилось, и не понимая, что надо делать, собрались толпой и обступили плачущего Харикла.
– Злополучные, – закричал я, – похоже, что вы одурели – до каких же пор будете вы сидеть и без слов и без дел, будто несчастье и ума вас лишило? Почему не погонитесь с оружием в руках за врагами? Не захватите и не покараете оскорбителей?
А Харикл сказал:
– Напрасно мы будем, наверно, бороться с происшедшим. Я понимаю, что навлек на себя гнев богов: как-то в неурочное время я зашел в сокровенную часть святилища[101] и узрел своими очами то, что не дозволено. И мне предсказал бог: за то, что я видел недолжное, я буду лишен лицезрения самого дорогого для меня. Впрочем, ничто не препятствует и с божеством, как говорят, сразиться[102], если бы мы только знали, за кем надо гнаться и кто виновник этого наглого нападения.
– Это тот фессалиец, – ответил я, – которому ты дивился и с которым и меня сдружил. Это – Теаген и его мальчишки. Ты не застанешь в городе никого из них; а до этого вечера они были здесь. Встань же и сзывай народ на собрание.
Так и поступили. Военачальники назначили созыв чрезвычайного собрания, возвестив об этом народу звуками трубы, народ тотчас же явился, и театр стал местом ночного совещания[103]. Харикл, выйдя на середину, одним своим видом исторг стоны у толпы. Одетый в черную одежду, с лицом и головой, посыпанными пеплом, он говорил так:
– Быть может, дельфийцы, вы полагаете, видя чрезмерность моих бед, что я выступил посреди вас и созвал это собрание, желая заявить о себе. Нет, дело не в этом. Правда, обстоятельства мои таковы, что уж лучше умереть: я одинок и гоним богом, отныне дом мой пуст, лишенный всех дорогих для меня близких. Однако общая всем обманчивая и суетная надежда побуждает меня переносить это, представляя мне еще возможным найти мою дочь. Но еще более надеюсь я на город: прежде чем умереть, я хочу видеть, как он покарает насильников, если только фессалийские мальчишки не похитили у вас и свободолюбивый дух, негодование за родину и отеческих богов. Самое тяжкое то, что эти молодцы – участники хороводной пляски – их легко и пересчитать, – эти служители священного посольства скрылись, поправ первый из эллинских городов и выкрав самое драгоценное сокровище из храма Пифийского бога – Хариклею, увы, свет моих очей. О, зависть божества, как неумолима ты к нам! Мою первую, родную, как вы знаете, дочь, зависть божества угасила вместе с брачными факелами, мать ее, потрясенную этим горем, свела в могилу, меня лишила родины. Но все можно было снести после обретения Хариклеи. Хариклея была для меня жизнью, надеждой и наследницей рода. Хариклея – мое единственное утешение, мой – если уместно это слово – якорь. И она отрезана от меня и унесена какой-то неведомой бурей, выпавшей мне на долю – мало того, это случилось как раз в такое время, чтобы я особенно ощущал жестокость насмешки – Хариклея похищена почти что из брачной опочивальни сразу после того, как было объявлено всем вам о браке Хариклеи.
Харикл еще не кончил, увлеченный оплакиванием, когда военачальник Гегесий резко прервал его и сказал:
– Присутствующие! Хариклу можно будет плакаться и теперь и потом, мы же не дадим его горю захлестнуть нас, не станем незаметно для самих себя уноситься на волнах его слез и терять время – вещь вообще чрезвычайно важную, а на войне – решающую. Сейчас, если мы немедленно разойдемся с собрания, у нас есть надежда захватить врагов, так как их ожидание, что мы будем долго готовиться, позволяет им не спешить. Если же мы, сетуя или, вернее, поступая по-женски, своей медлительностью позволим врагам опередить нас, нам остается только стать посмешищем – и для кого? – для этих мальчишек. Я полагаю, что их надо как можно скорее поймать и жестоко казнить, а их близких лишить гражданских прав, – так постигнет возмездие и весь их род. А это можно было бы легко сделать, возбудив в фессалийцах негодование и против них самих, если кто из них ускользнет, и против их близких; пусть народное собрание запретит им участвовать в священном посольстве и в заупокойных жертвоприношениях герою и постановит, чтобы это совершалось на средства нашей казны.
Предложение Гегесия встретило одобрение и получило со стороны народа утверждение; тогда военачальник сказал:
– Пусть, если вам угодно, будет постановлено поднятием рук еще и вот что: храмослужительница не должна более светить людям, бегущим в полном вооружении. Насколько я могу судить, отсюда пошло начало Теагенова нечестия: похищение он замыслил, по-видимому, с первого же взгляда. Поэтому хорошо бы пресечь на будущее время все подобные попытки.
Когда и это предложение было единогласно утверждено поднятием рук, Гегесий дал знак к выступлению, и труба заиграла по-военному. Зрители превратились в воинов, и неудержимо побежали из народного собрания на войну не только способные носить оружие люди в расцвете сил, но также множество детей и подростков, словно их воодушевление прибавило им лет, смело пытались принять участие в этом походе. Множество женщин, воспылав, вопреки своей природе, мужеством и схватив вместо оружия что попало, понапрасну ринулись вслед за всеми, но не могли угнаться, убедившись на деле в своей женской природе и свойственной ей слабости. Можно было видеть борение старика со старостью, усилия духа, как бы влекущие тело, и слабость, упрекаемую рвением. Весь город скорбел о похищении Хариклеи и, словно движимый единым чувством, тотчас же всенародно пустился в погоню, даже не дождавшись наступления дня.
КНИГА ПЯТАЯ
Вот что творилось в Дельфах среди горожан, а чем это у них кончилось, я не мог узнать. Их преследование благоприятствовало мне осуществить наш побег. Взяв с собой молодую чету, я, прямо как был, в ту же ночь повел ее к морю и взошел на финикийский корабль, чуть было не отчаливший: уже рассветало, и финикияне полагали, что не нарушат этим данной мне клятвы, потому что они обещали ожидать лишь одни сутки. Когда мы появились, они радушно нас приняли. Тотчас же мы вышли из гавани, сперва на веслах, но подул легкий ветер с суши, набежавшая низкая волна словно улыбалась[104] корме; тогда мы поручили парусам нести корабль. Киррейские бухты, подножия Парнаса, Этолийские и Калидонийские скалы пробегали мимо корабля, словно он летел. Острова Острые – и по виду и по названию – и Закинфское море появились, когда солнце стало уже склоняться к западу[105].
Но что я так разболтался в поздний час? Моя повесть прямо-таки целое море, а между тем я еще не коснулся дальнейшего. Остановимся тут и давай немного поспим. Хотя ты и очень охотно меня слушаешь и храбро борешься со сном, все же я думаю, Кнемон, ты поддался ему – до глубокой ночи затянул я описание моих бед. К тому же меня, дитя мое, отягощает старость, и воспоминания о несчастьях притупляют мысль и клонят ко сну.