Добравшись с коровами до оврагов, южные склоны которых стали уже вполне пригодными кормовыми угодьями, Леха-пришибленный выбрал для себя овраг поглубже и, подстелив ватную телогрейку, лег на северной тенистой стороне, чтобы хоть немного облегчить головную боль. В мае, когда каждый следующий день становился все просторнее, Леха отгонял коров как можно дальше, а к сентябрю постепенно приближался с ними к поселку, чтобы после выпаса можно было до темноты попасть в коровник. В мае он пригонял стадо к тем самым оврагам, где когда-то располагался его полевой госпиталь. По проезжей дороге отсюда было около четырех километров, а по прямой, по воздуху, не больше двух.

Может быть, он заснул и далекие звуки выстрелов ему только снились. Потом загудела труба комбикормового завода, хотя время было явно неурочное – на работу поздно, с работы рано. Леха открыл глаза, поднялся и взошел на край оврага, откуда было хорошо видно всю степь, петляющую дорогу, речку вдалеке и поселок. Пальба не прекращалась, ревела заводская труба, и доносились крики сотен человеческих глоток. Нет, что-то в поселке было не так. А что, он не понимал. Коровы перестали щипать траву и насторожились. То ли в поселке заиграло на полную громкость радио, то ли ударил духовой оркестр. Голова разболелась сильнее. Леха постоял-постоял, послушал и снова спустился в овраг. На то место, где он лежал раньше, теперь падало солнце, и ему пришлось перебраться еще глубже, под невысокий куст черной бузины, на котором уже раскрывались кремовые зонтики соцветий. Но и здесь, на самом дне глубокoгo оврага, были слышны странные непрекращающиеся звуки, доносившиеся из поселка. Вдруг труба загудела короткими отрывистыми гудками, как бы в ритме вальса: “гy-гу-гy!”… Леха закрыл глаза и задремал. Нет, он не спал, а как бы плыл сквозь розоватую толщу минувшего времени и смутно думал о том, что коровы его не бросят, не уйдут от него, даже если кто-то попытается отогнать их силой. В них он был уверен, и от этой уверенности на душе его было спокойно и светло…

В левой руке она несла новенькие сандалии из свиной кожи, которые подарила ей бабушка к Первому мая**, в в правой – серую холщовую сумку с бутылкой жмыховой бражки, заткнутой бумажной пробкой, свернутой из тетрадного листка, двумя небольшими алюминиевыми кружками, несколькими аккуратно нарезанными кусками черного хлеба с тоненькими кусочками сала на них – что-то вроде бутербродов. Она оставила сандалии и сумку на краю оврага и босая неслышно спустилась к пастуху, лежавшему ничком на телогрейке.

* Новорожденный всегда появляется на Божий свет в белой, похожей на крем тончайшей смазке, которая позволяет ему свободнее проходить родовые пути, а также защищает тело ребенка в утробе матери от мацирации (раздражения), поскольку там ребенок находится в плотных водах. Таким образом, всякий новорожденный, независимо от расы, появляется на свет как бы в белых одеждах. Не надо путать эту общую для всех белую смазку с рубашкой околоплодных вод, которая иногда прилипает к тельцу ребенка. Про такого новорожденного говорят: “В рубашке родился”.

** В те времена и в последующие годы 1 Мая было объявлено днем Всемирной солидарности трудящихся и отмечалось как всенародный праздник.

“Теловычитание”, которым дразнила раньше Ксению бабушка, медленно, но верно заменялось телосложением. На шестнадцатом году жизни это была хотя и худенькая, но рослая, вполне сформировавшаяся девушка, из гадкого утенка почти превратившаяся в прекрасного лебедя. Голубенькое в мелкий цветочек ситцевое платье очень шло к ее зеленовато-серым большим глазам, подчеркивало высокую нежную шею и русую косу до пояса, которую все-таки отстояла бабушка, хотя в военные годы этo было совсем не просто. Да, еще три года назад глаза у Ксении были серые, а в последнее время в них появился зеленоватый манящий огонек.

Поселок все шумел, труба комбикормового завода устала гугукать в ритме вальса и смолкла, из ружей больше не палили, наверное, патроны кончились, и доносился только гyл голосов, радостный, опьяняющий. Солнце поднялось над степью и даже припекало на пригорках, отчего травы там пахли душисто, свежо, особенно когда по ним пробегал порыв майского ветра, который дул не с какой-то одной определенной стороны, а появлялся в том или другом месте как бы сам по себе, неожиданно.

Пастух, казалось, спал, но, хотя он и лежал на спине, дыхания его не было слышно. Ксения перепугалась так же, как и в тот раз, когда три года назад впервые увидела этого человека на дне другого оврага, более пологого и открытого, где рос шиповник, и обнаженное белое тело лежавшего на земле человека было облеплено мелкими жухлыми листьями. Сейчас, как и тогда, перепугавшись, что он не дышит, Ксения приложила ухо к левой стороне его груди, туда, где, по ее мнению, должно было находиться сердце.

Сердце лежавшего на спине мужчины билось ровно, наполненно. Ксения так обрадовалась, что поцеловала его в щеку, в шею, поцеловать в гyбы она не решилась.

Леха-пришибленный совсем не испугался столь внезапного натиска. Наверное, ему показалось, что все это снится. Он медленно открыл свои прекрасные эмалево-синие глаза, и взгляд его встретился с сияющим взглядом зеленовато-серых Ксенииных глаз.

– Алеша, вставай! Победа!- Она подняла его за плечи и осыпала поцелуями его лицо, шею, руки, и он стал робко отвечать на ее поцелуи. А когда они соприкоснулись губами, его робость пропала, и он поцеловал ее долго, сладко, так, что весь мир – и овраг, и коровы, и поселок с его радостным гулом, и даже Победа куда-то исчезли и остались только он и она, и больше никого и ничего на всем белом свете…

Когда они очнулись, первое, что увидела Ксения, были коровы, лежавшие вокруг оврага. Коровы жевали жвачку и смотрели перед собой печальными глазами, знающими цену жизни.

– Смотри, какая у нас стража! – крикнула Алексею Ксения. Она не могла говорить тихо, ей хотелось кричать громко, ликующе, чтобы ее услышали все-все!

Алексей кивнул и понимающе улыбнулся, потом нежно привлек ее к себе, поцеловал в шею, глаза, а потом и в губы, но очень и очень бережно. Вдруг он отстранил ее от себя и с улыбкой сказал:

– С тобой у меня не болит голова.

И Ксения увидела, что перед ней совершенно нормальный мужчина, а никакой не пришибленный Леха. Перед ней тот самый мужчина, которого почти три года назад она нашла обнаженным и полумертвым на дне одного из здешних оврагов, где-то совсем недалеко.

“Наверное, он кем-то был в госпитале? Не раненым солдатом, а кем-то другим…” Хотя Ксения думала об этом и раньше, но именно сейчас эта мысль пронзила ее как внезапное откровение, и она спросила:

– Алеша, а кем ты был на войне, в госпитале?

– Капитаном, – был ответ, но глаза его тут же начали тускнеть и словно подернулись завесой тайны, – наверно, у него снова разболелась голова.

В поселке опять прерывисто загудела труба комбикормового завода. Всенародный праздник обретал второе дыхание.

– День Победы! – воскликнула Ксения, указывая рукой в сторону поселка. – Алеша, родненький, я буду приходить к тебе. – Она поцеловала его в щеку, поднялась и взошла на край оврага, где между двумя коровами лежали ее новенькие сандалии и холщовая сумка с выпивкой и закуской. Весь поселок пил с утра на улицах бражку, и когда она решилась идти к Алексею, то подумала, что надо бы с ним отметить День Победы. Сама она еще никогда не пила этой бражки, как и всякого другого хмельного напитка, но решила, что ради Победы можно и нужно. Не сошлось: забыла она и про эту бражку, и про все на свете. И теперь шагала Ксения от Алексеева оврага с сандалиями в одной руке, а в другой – с холщовой сумкой, в которой остались нетронутые выпивка и закуска.

Переходя вброд Сойку, Ксения приостановилась посреди течения, вылила в мутную речку бражку, а бутылку положила назад в сумку. Для бабушки каждая бутылка и любая другая посудина – большая ценность.

– Пей, Сойка, празднуй День Победы! – громко сказала веселая Ксения, умом с тревогой понимающая, как много изменилось теперь в ее жизни, но сердцем горячо радующаяся происшедшему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: