– Ничего, мы пойдем караваном, месяца за три управимся. Но ты должен мне пообещать, что не сбежишь на войну до моего возвращения!
– Обещаю. – Антуан нежно и крепко обнял ее.
Марии нравилось, что ее муж обладает большой физической силой, исключительной храбростью, много знает, много умеет, но никогда этим не кичится. Этим он живо напоминал ей адмирала дядю Пашу. Где он сейчас? В какой из Америк?
IV
Александра Александровна вернулась в строй только к концу февраля 1945 года. Да и то благодаря Папикову. Трудно сказать, как бы повернулось дело, не будь Папикова, какой была бы цена врачебной ошибки. Загнанное внутрь острое воспаление, сепсис, гангрена… Всякое могло произойти, может быть, ампутация ноги, а в худшем случае потеря самой жизни. Такая уж у хирургов доля: если они попадают на стол, то сплошь и рядом все идет так бездарно и тупо, с такими нелепыми ошибками, что и нарочно не придумаешь. Наверное, само Провидение напоминает им таким образом об особой ответственности их профессии.
Через каждые два дня Папиков осматривал рану, менял масляно-бальзамические повязки Вишневского.
– Не ваша это работа, товарищ полковник, – не раз пыталась остановить его Александра.
– Не ваше это право, товарищ младший лейтенант, делать мне замечания, – отшучивался Папиков, лукаво взблескивая из-под очков черными печальными глазами. При этом в его сипловатом голосе было столько родственного внимания, что всякий раз после его визита Александра чувствовала необыкновенный прилив сил и с каждым днем в ее душе возрождалась вера, что она снова заговоренная и ни пуля, ни осколок, ни штык – ничто ее не возьмет!
На седьмой день после ранения Александра встала на костыли, а на одиннадцатый Папиков начал помаленьку стягивать кетгутовые швы, стягивал их каждые три дня, пока не сблизил края раны с тем совершенством, на которое только он и был способен в госпитале.
– Все! Скоро рана окончательно гранулируется, и на Восьмое марта будете плясать вприсядку. Да и Наташа заждалась, никак не приладится к другим сестрам, – сказал как-то Папиков.
И Александра вдруг обратила внимание, что имя “старой” Наташи главный хирург произнес совсем не так, как, бывало, произносил его прежде. Александра была слишком женщина, чтобы не уловить ту новую интонацию, с которой он произнес имя напарницы. Неужели у них роман?!
Раньше она воспринимала Наташу только как коллегу и особо к ней не присматривалась. Оказывается, она даже не помнила, какого цвета у Наташи глаза.
Лет через пятьдесят, в годы антисоветской власти, на даче у богатой Нади, которая что-то беспрерывно пристраивала к своему дому, работали парни из южнорусского шахтерского городка, где вместе с исчезновением советской власти исчезло для них и право на труд, поскольку шахты позакрывались, а взамен них ничего другого не возникло. Как-то Александра Александровна спросила одного из этих парней:
– Сережа, а сколько лет твоим родителям?
– Не знаю, – был ответ, – чи сорок, чи пятьдесят, я к ним не присматривался.
Вот так и она – работала с Наташей бок о бок и не присматривалась.
Глаза у “старой” Наташи оказались серые, чистые. Наверное, Александра не замечала прежде их цвет, потому что они были тусклыми, а теперь сияли. Значит, у них с Папиковым действительно роман. Вот это новость! И, оказывается, Наташа совсем не дурнушка, и фигурой ее бог не обидел, и цветом лица, и голос у нее приятный, и в каждом движении столько женственности… Конечно, Александра с детства слышала, что “любви все возрасты покорны”, но никогда не задумывалась, что это не поэтическая вольность, а практика повседневной человеческой жизни. Пятидесятилетний Папиков и сорокалетняя Наташа были для нее в смысле возможной между ними любви, что называется, вне подозрений, а выходит, что все не так, что они старики только в ее, Александрином, восприятии. “Чудны дела твои, Господи, какая же я зашоренная дура!” Тогда Александре было двадцать шесть лет, и она казалась себе очень немолодой. А в пятьдесят вдруг открылось, что сорок – молодость, а двадцать пять – юность, в пятьдесят она стала присматриваться к шестидесяти, а в шестьдесят примерять на себя семьдесят… Оказывается, человек так устроен, что привыкает жить, втягивается… Как сказано у Есенина: “…к тридцати годам перебесясь, всё сильней, прожженные калеки, с жизнью мы удерживаем связь”.
В госпитале была всего одна женская палата, и располагалась она за кабинетом начальника госпиталя, напротив двери которого у голубой тумбочки всегда стоял дневальный. Женскую палату запрятали за таким кордоном специально, чтобы около выздоравливающих женщин не толклись ходячие из мужских палат. Помимо Александры в просторной чистой комнате с большим трехстворчатым окном и тщательно выбеленными стенами лежали еще четыре молодые, незамужние женщины. Впрочем, одна была почти замужняя – генеральская фронтовая жена, звали почти жену Ниной, она была черноглазая жгучая брюнетка, с очень короткой стрижкой, отчего особенно выдавалась ее высокая и красивая шея. “А у меня, девчонки, в шейном отделе на один позвонок больше, чем полагается, от этого она такая длинная, в детстве меня дразнили гусыней, а подросла – стала лебедем”, – смеялась яркая Нина. Да, она была именно яркая женщина: тонкие черты лица, красиво очерченные губы, тонкая талия при высокой груди, чистая белая кожа, очень нежная, такую обычно называют “королевская”, и при всем этом добрый, веселый нрав, можно сказать, бесшабашный. Обычно она и заводила всех на хохот. Все пятеро смеялись, чуть не беспрерывно, по любому пустяку, хотя у самой Нины было прооперировано левое легкое и смеяться ей удавалось с трудом. Нинин генерал ежедневно присылал что-нибудь сладенькое или фрукты. Сладенькое было из американских пайков, например, горький шоколад для полярников и летчиков дальней авиации. А откуда он брал зимой фрукты, одному Богу известно, но, значит, были для кого-то и фрукты… Нина делила все поровну, сначала соседки отказывались, а потом привыкли и брали свою долю как должное.
В тот день генерал прислал духи, пудру, губную помаду, лак для ногтей, тушь для ресниц, кисточки – полный косметический набор в красивой черной лакированной коробке, на которой было вытеснено золотыми латинскими буквами: CHANEL.
– Сашуль, ты у нас московская штучка, все знаешь, прочти, – попросила Александру Нина.
– Кажется, по-французски. На коробке написано: “Шанель”. А на флаконе духов почему-то “Шанель № 5” – сами видите. Значит, есть и номера один, два, три, четыре? Может, “Шанель” – название фабрики?
– Ну да, как у нас “Красный Октябрь” или “Клары Цеткин”, – подхватила маленькая Верочка.
– Точно, фабрика, – вторили ей лежавшие ближе к окну Нюся и Лиза, – как у нас “Розы Люксембург”, а иначе непонятно…
– Ладно, потом разберемся. А пока давайте, девчонки, прыскаться духами, пудриться, краситься! – весело скомандовала Нина. – Чур, я первая у большого зеркала!
Нина была хозяйкой нежданно привалившего добра, и ее первенства никто не оспаривал. Большое зеркало висело у них над умывальником, не такое большое – сантиметров сорок на шестьдесят, но и не маленькое, не ручное, какие были у всех.
– Духи – мама родная! Даже и не поймешь, чем пахнут!
– Живут буржуи!
– Верочка, ты не обливайся духами, а прыскайся!
– Еще лучше – только за ушами помазать и чуть шею – так нежнее.
– Хороши у них духи – “пятая шинель”! А какие бывают наши, я и не помню, – когда дошла до нее очередь, сказала Нюся, самая старшая из них, служившая поваром и, наверное, поэтому плотная, краснощекая, как налитая.
Александра и Елизавета мазнули за ушами. Лиза из опаски, потому что еще ни разу в жизни не употребляла духи, а Александра, потому что у нее было слишком острое обоняние и тонкий многослойный аромат духов кружил ей голову.11
Нина попользовалась своей роскошной парфюмерией лишь чуть-чуть. Она инстинктивно понимала, что ей не нужно краситься, а только едва коснуться полных, красиво очерченных губ помадой, нежных щек, выпуклого чистого лба и аккуратного носа пудрой, а ресницы и брови лучше вообще не трогать, иначе могут пригаснуть ее лучистые карие глаза – из тех, которые Александра называла “светоносными”.