Александра Александровна навсегда запомнила, как в конце войны в людях что-то сдвинулось, особенно в тех, кто не раз видел смерть лицом к лицу и выстоял с честью. Такие люди уверились в своих заслугах перед Отечеством, подняли голову и стали позволять себе то, что в начале войны было для них просто немыслимо. Запомнила она и то, как быстро власть почувствовала этот опасный для нее дух вольности и тут же дала понять победителям, что они никакие не личности, а те же поднадзорные, что были до победы. Почти все прославленные полководцы, начиная с маршала Жукова, были отправлены командовать войсками в провинцию, а тех, что помельче, просто ломали через колено власть предержащие холуи, отсидевшиеся в тылу. Героев попроще, из народа, пачками отправляли назад в народ, точнее, в ту его часть, что томилась и гибла в лагерях за колючей проволокой. А в 1947 году случился в стране голод, и великий духовный подъем, испытанный нацией в дни войны и победы, был окончательно сломлен. Все это Александра Александровна горько помнила всю жизнь…
А первое ее ощущение себя отдельной от всего остального мира, конечно же, сейчас пришло на память. Странно, но ее воспоминание было похоже на Нинино. Та вспомнила воз, на котором она лежала и нюхала свежее сено, а Александра могла сказать о себе, что первым ее воспоминанием были звуки пахучих струй молока, ударяющихся о подойник. Мама доила корову Зорьку и не велела Сашеньке подходить слишком близко, а она все-таки подошла к корове вплотную и погладила по атласной ноге своею крохотной ладошкой. Корова благожелательно приняла ее ласку. Александра до сих пор помнит, как сладко замерло ее сердечко от этого прикосновения.
– Сашуль, ну рассказывай! – повторила Нина.
– Давайте еще приоткроем дверь, а то слишком духами пахнет, – сказала Александра. Не вставая с кровати, она взяла стоявший у изголовья костыль и ловко приоткрыла им высокую дверь, крашенную белой масляной краской.
Из соседнего с палатой кабинета начальника госпиталя послышались шуршание и треск настраиваемого на Москву радиоприемника, а потом, как всегда во время вечерних известий, раздался неповторимый голос Левитана: “От Советского Информбюро. Сегодня, 31 января 1945 года, утром, в районе реки Одер погиб Герой Советского Союза, генерал… – на какие-то секунды звук нарушился, затрещало, защелкало, а потом диктор закончил: -…Федор Петрович. Похороны состоятся в Москве”.
Жуткая тишина наступила в палате. Все знали, что это и есть Нинин фронтовой муж, духами которого они весь день душились, пудрой пудрились, помадой красились и хохотали до слез.
А в госпитальном дворике снова кололи дрова: “Кха!”, “Кха!”.
V
Разыскания Марии в портах Бизерты и Туниса не дали ей ровным счетом ничего. Все сходилось к тому, что никакие тяжелые грузы, а тем более танки, не поступали очень давно. Значит, господин Хаджибек не сыграл за ее спиной? А если атлантическое побережье серьезно прикрыто англичанами, то откуда в Африке столько немецких танков, к тому же тяжелых? Провести незаметно такой конвой невозможно. И все-таки… немецкие танки есть. Этот факт был сообщен ей праправнуком Пушкина вполне недвусмысленно. Как сказал тогда, во время своего неожиданного визита на виллу Марии Александровны капитан британской разведки Джордж Майкл Александр Уэрнер: “Ливийская пустыня чуть ли не кишит немецкими танками, а нашим самолетам-разведчикам остается только подсчитывать их с высоты”.
Чтобы развеять последние сомнения, Мария поехала к приболевшему инженеру-механику Ивану Павловичу Груненкову, отцу Михаила, который когда-то пригрезился ей суженым. Год назад она уже бывала в доме Ивана Павловича: пришло известие о гибели Михаила, и Мария ездила в его семью выразить соболезнование. Французская подводная лодка, на которой после выпуска из училища служил Михаил, была торпедирована немецкой подводной лодкой у берегов Марокко и осталась лежать навечно в море… Так и почил ее царевич – в железном ящике… Мария пережила его смерть довольно глухо, отстраненно, наверное, оттого, что не могла представить Михаила мертвым. Уход этого юноши из жизни был для Марии почти ирреален; тогда она еще не знала на собственном опыте, что война уносит лучших…
Как и многие другие русские, Груненковы жили в так называемом “русском” квартале на окраине Бизерты, на взгорье, откуда открывался пространный вид на Тунисский залив. У них был не наемный, как у большинства русских, а свой дом, правильнее сказать, домик, который отец и сын построили своими руками от фундамента и до кровли, крытой оцинкованной жестью, доставшейся им еще из тех запасов, что прибыли сюда на плавучих мастерских “Кронштадт”, трюмы которых были полны строительными материалами. Хотя сам корабль французы и ухитрились забрать себе, но кое-что все-таки удалось перед этим свезти на берег: кое-какие станки, инструменты, приспособления, в том числе и тонны оцинкованного железа, которые уже на берегу куда-то исчезли. На память об этом железе только и осталась небывалая для здешних мест двухскатная крыша домика Груненковых, ярко вспыхивающая на солнце.
Перед домиком был разбит палисадник с подсолнухами, прекрасно прижившимися в Африке. Двери белого домика были распахнуты настежь, наверно, для проветривания, а Ивана Павловича Мария нашла на терраске, заплетенной мощными виноградными лозами, на которых только зазеленели листья. Инженер-механик сидел в стареньком кресле-качалке и тупо смотрел в просвет между еще очень нежными в эту пору виноградными листьями.
Мария постучала по узеньким деревянным перильцам терраски.
Иван Павлович медленно повернул голову, а увидев знатную гостью, не проявил ни малейшего удивления.
– Проходите, – глухо сказал он, вставая с кресла, слегка поклонился и подал Марии старенький венский стул. Таких стульев завезли они в 1920 году в Тунизию великое множество еще со складов в Севастополе. (И сейчас, в начале XXI века, эти легкие стулья можно увидеть в единственной православной церкви в столице Тунизии городе Тунисе, построенном практически на месте бывшего Карфагена, старенькие венские стулья цвета луковой шелухи.) Выждав, пока Мария присядет на стул, Иван Павлович снова опустился в кресло.
– Чему обязан?
– Иван Павлович, у меня к вам две просьбы и обе важные. – Мария взяла паузу.
Инженер-механик оставался безучастен. Его когда-то синие глаза выцвели, потускнели, в них почти не было жизни.
– Разрешите дать вам денег на лечение?
– Я здоров. В порту нет работы, поэтому сказался больным. Мне тяжело торчать на работе без дела.
– Ну все равно. – Мария полезла в сумочку за деньгами.
– Нет, – властным жестом остановил ее Иван Павлович, – не возьму. У нас все в порядке. Я работаю. Жена прибирает в богатом тунизийском доме. Дочка репетиторствует. Хватает.
– Ну пожалуйста!
– Спасибо. Нет.
– Извините. А вторая моя просьба вот в чем: вспомните, могли ли разгружаться у нас танки и когда?
– Чьи?
– Немецкие.
– Немецкие? – Лицо Ивана Павловича помолодело, глаза наполнились ясным светом. – Я бы такого не пропустил! Немецкая муха теперь мимо меня не пролетит, не то что танк. У меня с ними теперь навсегда свои счеты.
– И все-таки вы подумайте, мало ли…
– Тут и думать нечего, – усмехнулся Иван Павлович. – В последний год в наши порты вообще не поступало никаких тяжелых грузов.
На прощание Мария попросила разрешения сорвать виноградный листик.
– Пока они очень нежные, – сказала Мария, – а через два-три дня станут совсем другими, не новорожденными.
Иван Павлович поднялся с кресла, сорвал зеленый листик и бережно протянул его Марии на разбитой постоянной работой и от этого заскорузлой широкой ладони. Мария успела заметить, что линия жизни у Ивана Павловича очень длинная.
– Положите между страницами хорошей книги, – сказал инженер-механик, – и, может, вспомните когда-нибудь моего Мишу, меня, наш домик, этот день…