«Теперь нужно, чтобы Колетта решилась… Она приедет туда, мы обвенчаемся без помпы в капелле Пажеского корпуса, и когда об этом узнает герцогиня, все уже будет кончено».
В голове каждого гостя, сидящего за столом, бродит множество мыслей, неуместных, забавных и бессвязных, прикрытых все тем же светским лоском. Леонар Астье утопает в блаженстве: он получил сегодня утром орден Станислава второй степени[20] в благодарность за преподнесенный великому князю экземпляр своей речи, к первой странице которой было подколото собственноручное письмо Екатерины II; текст его он чрезвычайно ловко вставил в приветствие именитому гостю по случаю его прибытия. Этим письмом, снискавшим высокую оценку всего собрания, газеты были заняты в течение двух дней; оно прогремело по всей Европе, прославляя имя Астье, его коллекцию, его труды с тем оглушительным и несоразмерным резонансом, который многочисленные органы печати создают всем современным событиям. Пусть барон Юшенар теперь попробует подкапываться, жалить и елейным голосом бормотать: «Обращаю ваше внимание, мой дорогой собрат…» Никто уже не станет слушать его. И как ясно это сознает знаменитый собиратель автографов, каким злобным взглядом окидывает он «любезного коллегу» между двумя фразами своей научно-шарлатанской болтовни, сколько яда в каждой морщине его длинного перекошенного лица, ноздреватого, словно пемза!
Красавец Данжу тоже взбешен, но по другой причине: герцогиня не пригласила его жену. Такое невнимание задевает его супружеское самолюбие эту вторую печень, более чувствительную, чем настоящая. И, несмотря на желание блеснуть перед великим князем, весь запас острот, специально приготовленных и почти не бывших в обращении, застревает у него в горле. Еще один гость тоже не в своей тарелке — это химик Дельпеш; когда его представляли великому князю, тот очень лестно отозвался о трудах, посвященных клинообразным письменам, смешав химика с его однофамильцем из Академии надписей. Нужно сказать, что, кроме как о Данжу, комедии которого пользуются известностью и за границей, великий князь ничего не слышал о знаменитых академиках, присутствующих на обеде. Лаво еще утром вместе с адъютантом князя сочинил памятку, в которой значились имя каждого гостя и перечень его главных трудов. То, что его высочество сбился только раз в целом ряде произнесенных им сегодня любезностей, служит доказательством его находчивости и чисто княжеской памяти. Притом вечер еще не кончился, другие академические светила скоро должны сюда прибыть — уже у подъезда слышен грохот колес подъезжающих карет и стук захлопывающихся дверец, — и его высочеству еще представится случай загладить свою неловкость.
А пока что великий князь, невнятно растягивая и подыскивая слова, произнося их по большей части в нос, так что добрая половина вообще теряется, обсуждает с Астье-Рею один исторический факт в связи с письмом Екатерины II. Уже давно кувшины с водой для омовения рук обнесены вокруг стола, никто больше не ест и не пьет, никто и не дышит из боязни помешать беседе, весь стол загипнотизирован, он словно приподнялся, как на спиритическом сеансе, присутствующие буквально прикованы к движению княжеских губ. Внезапно августейшее гнусавое бормотание прекращается, и Леонар Астье, споривший только для вида, чтобы сделать еще более блестящей победу своего противника, опускает руки, точно сломанное оружие, и говорит тоном глубокого убеждения:
— Вы меня посрамили, ваше высочество.
Чары рассеялись, стол снова стоит на своих ножках, все поднимаются среди слитного гула восхищения, двери распахиваются, герцогиня берет под руку великого князя, Мурад-бей — баронессу. Шуршат юбки, стучат отодвигаемые стулья, гости один за другим переходят в гостиные, а дворецкий Фирмен, с важным видом задрав голову, прикидывает в уме:
«На таком обеде во всяком другом доме я нажил бы, по крайней мере, тысячу франков… Ну, а тут держи карман… Хоть бы триста франков-то набралось».
А затем уже громко, точно плевок на шлейф надменной герцогини, бросает ей вслед:
— У-у, выжига!..
— Позвольте вам представить, ваше высочество: мой дед, Жан Рею, старейший член пяти академий.
Пронзительный голос г-жи Астье звенит в больших гостиных, залитых светом, почти пустых, куда уже начали собираться друзья, приглашенные на этот вечер. Она кричит громко, чтобы дедушка понял, кому его представляют, и ответил что-нибудь соответствующее обстоятельствам. Старый Рею на вид хоть куда — он выпрямляется во весь свой огромный рост, высоко поднимает головку креола, потемневшую от возраста, всю в морщинах. Маститый старец опирается на руку Поля Астье, элегантного и очаровательного, по другую сторону стоит его внучка, позади — Астье-Рею. Семейство сгруппировалось таким образом, образуя сентиментальную сцену в духе Греза[21], гармонирующую со светлой обивкой стен гостиной, которым Жан Рею приходится чуть ли не ровесником. Великий князь растроган, пытается сказать что-нибудь подобающее случаю, но автор «Писем к Урании» не фигурирует в памятке, составленной Лаво. Его высочество выходит из затруднения, отделываясь общими фразами, на которые старик Рею, думая, что его, как обычно, спрашивают относительно возраста, отвечает?
— Девяносто восемь лет исполнится через две недели, ваше высочество…
Потом столь же невпопад добавляет:
— Я не был там, ваше высочество, с восемьсот третьего года, город, наверное, очень изменился…
Во время этого своеобразного диалога Поль шепчет матери:
— Сама уж его отвези… А я слуга покорный… Он зол, как черт… Всю дорогу в карете лягался, чтобы успокоить себе нервы, как он говорил.
Голос молодого человека звучит раздраженно и резко, лицо, обычно приветливое, хмурится, искажается гримасой. Мать прекрасно знает это выражение, она сразу заметила его, как только вошла в комнату. Что случилось? Она следит за сыном, пытается что-нибудь прочесть в его светлых глазах, но они избегают ее, остаются непроницаемыми, только взгляд их становится еще более колючим и жестким.
А холод, царивший за обедом, этот торжественный холод не рассеивается, — им веет среди приглашенных, собравшихся группами. Женщины, здесь весьма малочисленные, уселись кружком в низких креслах, мужчины стоят или расхаживают по гостиным, делая вид, что заняты содержательной беседой, а на самом деле заботясь только о том, чтобы привлечь к себе внимание его высочества. Ради князя композитор Ландри мечтает у камина, закинув голову с гениальным лбом и бородою апостола. Ради него же в другом углу погружен в раздумье ученый Дельпеш; он подпер рукой подбородок, нахмурил брови, вид у него озабоченный, словно он наблюдает за опытом со взрывчатым веществом.
Философу Ланибуару, знаменитому своим сходством с Паскалем, не сидится на месте: он бродит взад и вперед мимо дивана, где великого князя терзает Жан Рею. Философа забыли представить августейшему гостю, и он этим весьма огорчен, его длинный нос еще больше вытягивается, как бы молит на расстоянии: «Да посмотрите же! Разве это не нос Паскаля?» К тому же самому дивану из-под едва разомкнутых век устремлены взоры г-жи Эвиза, которые обещают все, что только его высочеству будет угодно, когда и как ему будет угодно, только бы его высочество побывал у нее, почтил бы своим присутствием ее следующий понедельник. Сколько бы ни меняли декорации, пьеса остается та же: тщеславие, подлость, низкопоклонство, лакейская потребность холуйствовать и пресмыкаться. Пусть жалуют к нам высокие иноземные гости: в наших старых кладовых сохранилось все необходимое для их приема.
— Генерал!
— Чего изволите, ваше высочество?
— Я так и не попаду на балет…
— А зачем же мы тогда здесь, ваше высочество?
— Право, не знаю… Готовится какой-то сюрприз… Ждут только, чтобы нунций уехал…
Они чуть слышно произносят слова, едва шевеля губами, не глядя друг на друга, ни один мускул не дрогнул на их напряженных лицах. Адъютант рядом со своим властелином, которому он старательно подражает, так же гнусавя и лишь изредка жестикулируя, сидит неподвижно на краешке дивана, округло положив руку на бедро, окаменев, словно на параде или у барьера императорской ложи в Михайловском театре[22]. Старик Рею стоит перед ними и ни за что не соглашается сесть, не соглашается перестать говорить, перестать ворошить покрытые пылью воспоминания своей столетней жизни. Он знавал стольких людей, следовал стольким модам! И чем отдаленнее событие, тем лучше он его помнит. «Я сам это видел». Он останавливается на минуту, окончив очередной рассказ, и устремляет глаза вдаль, к исчезающему прошлому, потом приступает к следующей истории. То он у Тальма в Брюнуа, то в будуаре Жозефины, заставленном музыкальными шкатулками и клетками со сверкающими колибри, которые щебечут и хлопают крыльями. Вот он завтракает с г-жой Тальен[23] на Вавилонской улице. Ее чудесные обнаженные бедра своими очертаниями похожи на лиру, длинная кашемировая ткань ниспадает с них и ложится у ее ног, стоящих на котурнах, плечи прикрыты вьющимися распущенными волосами. Он сам видел это полное матово-бледное тело испанки, вскормленное на миндальном пирожном, и при этом воспоминании загораются его маленькие, глубоко запавшие глазки без ресниц.
20
Один из орденов Российской империи.
21
Грез Жан-Батист (1725–1805) — художник, автор сентиментальных жанровых картин.
22
В Михайловском театре в Петербурге (ныне в его помещении находится Малый оперный театр) постоянно играла французская труппа.
23
Тальен Тереза (1773–1835) — испанка родом, маркиза де Кабаррус, стала любовницей, а потом и женой Тальена, одного из видных деятелей послеякобинской реакции; известна легкомысленным поведением.