— Уехать? Да… может быть…
Княгиня Розен видела в отъезде прежде всего возможность спастись от новых безумств… Уйти от того, что случилось «там», от минутного заблуждения.
— А что до памятника… — добавила г-жа Астье, по-своему толкуя нерешительность Колетты. — Вас беспокоит памятник? Поль закончит его без вас… Довольно плакать, душенька! Поливка вам к лицу, но в конце концов можно ведь и плесенью покрыться.
Уйдя с наступлением сумерек и направляясь к стоянке рульского омнибуса, почтенная дама вздыхала:
«Уф!.. Д'Атис и представить себе не может, каких трудов мне стоит его брак!»
Крайняя усталость и потребность в отдыхе после сегодняшних хлопот напомнили ей, что самое трудное еще впереди. Приезд домой, сцена с мужем… До сих пор г-жа Астье не имела времени даже подумать об этом, но теперь она двигалась навстречу тяжкому испытанию, приближалась к нему с каждым оборотом колес неуклюжего омнибуса. Она заранее содрогалась — не от страха, нет, но эти крики, бешенство мужа, его зычный грубый голос, необходимость отвечать и, наконец, сундук, сундук, который снова появится на сцену! Боже, какая мука! Она так устала за ночь и за день! Ах, если бы можно было все это отложить до завтра!.. И у нее явилось искушение: вместо того, чтобы сразу признаться: «Это я…» — отвести на кого-нибудь подозрение, к примеру, на Тейседра, хотя бы до утра, тогда, по крайней мере, ночь она проведет спокойно.
— А вот и барыня… У нас новости! — крикнула Корантина, отворяя двери; она была сама не своя, рябины еще резче выступали у нее на лице, как это с ней всегда бывало от волнения.
Госпожа Астье хотела пройти к себе в комнату, но дверь кабинета приоткрылась и повелительный окрик: «Аделаида!» — заставил ее направиться к мужу.
Лицо Леонара, освещенное лампой под стеклянным колпаком, показалось ей необычным. Он взял ее за руки, подвел к свету, дрожащим голосом произнес:
— Луазильон умер…
И поцеловал ее в обе щеки.
Он еще ничего не знал, он не поднимался к себе в архив. Два часа ходил он по кабинету, поджидая ее с нетерпением, чтобы сообщить ей эту столь важную для них новость, чтобы сказать эти два слова, в корне менявшие их жизнь:
— Луазильон умер!
VII
«М-ль Жермен де Фрейде.
Кло-Жалланж.
Твои письма огорчают меня, дорогая сестра! Ты тоскуешь, страдаешь, ты хотела бы, чтоб я был с тобой, но ничего не поделаешь! Вспомни совет моего учителя: „Бывать всюду, напоминать о себе…“ Посуди сама: разве, сидя в Кло-Жалланже, в охотничьей куртке и кожаных гетрах, я смогу содействовать успеху своей кандидатуры? А ведь решительная минута близка, Луазильон дышит на ладан, и я пользуюсь длительностью этой агонии, чтобы заручиться в Академии симпатиями, которые должны превратиться в избирательные голоса. Леонар Астье уже представил меня некоторым из этих господ. Я часто захожу за ним к концу заседаний. Выход из Академии просто великолепен: эти мужи, увенчанные и годами и славой, расходятся под руку по три, по четыре человека, оживленные, сияющие, громко разговаривают, занимают весь тротуар, глаза у них еще влажные от смеха, вызванного веселыми шутками в зале заседаний.
„До чего остроумен этот Пайерон!“ „А как ему ответил Данжу!..“
Я шествую под руку с Астье-Рею среди хора Бессмертных, как будто принадлежу уже к их числу. Постепенно группы тают, академики расстаются у моста, кричат друг другу: „До четверга! Непременно приходите…“ А я провожаю дорогого мэтра до Бонской, и он ободряет меня, дает советы и, уверенный в моем успехе, говорит, расплываясь в улыбке: „Когда там побываешь, чувствуешь, что помолодел на двадцать лет“.
В самом деле, кажется, что годы проходят для них бесследно под куполом дворца Мазарини. Где еще найти такого бодрого старца, как Жан Рею, девяностовосьмилетие которого мы вчера вечером отпраздновали у Вуазена?[32] Торжество было организовано по предложению Лаво, и если эта затея и обошлась мне в пятьдесят луидоров, зато она позволила подсчитать число моих сторонников. Нас было двадцать пять человек за столом, все академики, за исключением Пишераля, Лаво и меня. Из них я могу твердо рассчитывать на семнадцать — восемнадцать голосов, остальные еще колеблются, но, видимо, расположены в мою пользу. Обед был отличный и прошел очень оживленно…
Ах да, кстати! Я пригласил Лаво в Кло-Жалланж на время каникул в Академии, где он занимает должность библиотекаря. Мы поместим его в большой угловой комнате, которая выходит на фазаний двор. Я не считаю Лаво хорошим человеком, но пригласить его следует: это „зебра“ герцогини. Не знаю, писал ли я тебе, что наши светские дамы так называют холостого друга, ничем не занятого, неболтливого и исполнительного, всегда готового к услугам, способного выполнить любое щекотливое поручение, которое не доверишь слуге. Являясь чем-то вроде дипломатического курьера, „зебра“, если он молод, исполняет порой и более приятные обязанности, обычно же это животное воздержанное, неприхотливое, оно довольствуется незначительными знаками благосклонности: местом в конце стола, возможностью поважничать за счет своей дамы и ее салона. Думаю, однако, что Лаво сумел извлечь из этого положения и нечто другое. Он очень ловкий человек, и его побаиваются, несмотря на его кажущееся добродушие: это „старший поваренок в двух кухнях“, как он сам себя называет, — в академической и дипломатической. Он предостерег меня от рытвин и капканов, которыми усеян путь в Академию, до сих пор неведомых моему учителю Астье. Этот большой наивный ребенок поднимался вверх по прямой дороге, не подозревая об опасностях, не сводя глаз с купола, веря в свою силу и в свои книги, но он уже сто раз свернул бы себе шею, если бы не его жена, женщина крайне ловкая, руководившая им без его ведома.
Лаво мне тоже отсоветовал публиковать до первого вакантного кресла в Академии мои „Думы сельского жителя“. „Нет, нет, — сказал он мне, — вы уже достаточно преуспели… Если бы вы еще могли намекнуть, что больше не будете творить, что вы выдохлись, исписались, что вы просто светский человек… Академики это обожают“. Следует присоединить эти слова к ценному совету Пишераля: „Не приносите им ваших книг“. Видно, чем меньше у тебя трудов, тем больше возможностей. Весьма влиятельный человек этот Пишераль; он тоже приедет к нам летом, ему можно будет отвести комнату в третьем этаже, хотя бы бывшую кладовую, там видно будет. Сколько предстоит тебе хлопот, бедная моя Жермен, да еще при твоем слабом здоровье!.. Но ничего не поделаешь! И без того уже досадно, что у нас нет открытого дома зимою в Париже, что мы не можем принимать у себя, как Дальзон, Мозер и другие мои конкуренты. Лечись же, выздоравливай, ради бога!..
Возвращаюсь, однако, к торжественному обеду. Разумеется, там много говорилось об Академии, о тех, на ком останавливается ее выбор, о ее значении, о хороших и дурных толках на ее счет. По мнению Бессмертных, все хулители этого высокого учреждения просто неудачники, которым не удалось туда попасть; что же касается некоторых случаев забывчивости, на первый взгляд непонятных, то для каждого имеется веская причина. Когда я робко назвал имя Бальзака, нашего великого земляка, беллетрист Деминьер, ставивший когда-то шарады в Компьенском дворце, вышел из себя: „Бальзак! А вы его знали? Имеете ли вы понятие, милостивый государь, о ком вы говорите?.. Беспорядочнейший субъект, форменная богема! Человек, у которого никогда двадцати франков не водилось… Мне это известно от его друга Фредерика Леметра[33]. У него никогда не было двадцати франков… И вы хотите, чтобы Академия…“[34] Старый Рею, трубочкой приложив руку к уху, вообразил, что говорят о жетонах, и сообщил нам забавный случай с его другом Сюаром[35], который, явившись в Академию 21 января 1793 года, в день казни короля, воспользовался отсутствием коллег и забрал себе все двести сорок франков, отпускаемых на каждое заседание.
32
Вуазен — владелец одного из самых дорогих парижских ресторанов.
33
Фредерик Леметр (1800–1876) — знаменитый актер, исполнитель характерных ролей.
34
Доде приводит подлинные слова, которыми ответил ему на вопрос о Бальзаке драматург, академик Дусе.
35
Сюар Жан-Батист (1734–1813) — французский публицист; описанный случай приводится в его «Мемуарах».