Получив адреса своих судей — „князей“, „лицедеев“ и „книжных червей“, я преподнес надписанный мною экземпляр милейшему Пишералю, другой, как полагается, просил передать бедному г-ну Луазильону, непременному секретарю, который, как я слышал, сейчас при смерти, затем поспешил развезти остальные во все концы Парижа. Погода стояла прекрасная. Булонский лес, который я проехал, возвращаясь от Рипо-Бабена — „Поднесите только к губкам“, — благоухал боярышником и фиалками, и мне почудилось, что я дома в самые первые дни ранней весны, когда в воздухе еще свежо, а солнце уже сильно греет, и у меня явилось желание бросить все и вернуться в Жалланж, к тебе. Пообедал на бульваре в полном одиночестве, тоскуя; закончил вечер во Французской комедии, где давали „Последнего Фронтена“ Деминьера. Деминьер — член жюри по присуждению премии Буассо, поэтому только тебе я признаюсь, как бездарны показались мне его стихи. От жары и газовых ламп кровь приливала у меня к голове. Актеры играли точно при дворе Людовика XIV, и в то время как они тянули александрийские стопы[8], будто разматывали длинные пелены, окутывающие мумию, запах жалланжского терновника продолжал преследовать меня, и я твердил про себя чудесные стихи Дю Белле[9], почти что нашего земляка:
Все утро бегал по городу, останавливался у книжных магазинов, стараясь отыскать в витринах свою книгу. „Лесная нимфа“… „Лесная нимфа“… только и видишь эту „нимфу“, опоясанную бандеролью с надписью „Новинка“, и лишь кое-где — мой томик „Бог в природе“, жалкий, затерянный… Когда на меня не смотрели, я клал его сверху на груду книг, на самом виду, но никто не обращал на него внимания. Впрочем, нет, на Итальянском бульваре какой-то негр, весьма почтенный, с умной физиономией, минут пять перелистывал мою книжку, потом ушел, так и не купив ее. Мне хотелось подарить ему свои стихи.
За завтраком в уголке английской таверны я пробежал газеты. Ни слова обо мне, ни единого объявления. До чего небрежен этот Маниве! Разослал ли хоть книги, как он мне клятвенно обещал? Столько появляется новинок! Париж просто наводнен ими. А все же грустно становится, когда вспомнишь, с каким восторгом, с каким лихорадочным трепетом писались эти стихи, как они жгли тебе пальцы, какими казались прекрасными, способными потрясти и озарить мир, — и вот они явились в этот мир и стали еще более неведомыми, чем в то время, когда только складывались в твоем мозгу; это напоминает те бальные туалеты, которые надеваются при восторженном одобрении всей семьи, в полной уверенности, что они все затмят, все превзойдут, а при ярком свете люстр теряются в нарядной толпе. Какой счастливец этот Эрше! Его читают, его понимают. Мне попадались навстречу женщины с только что вышедшим желтым томиком, спрятанным в складках накидки… Горе нам!.. Как мы ни стараемся поставить себя вне толпы, возвыситься над нею, все же пишем мы только для нее. Разлученный с людьми, оставаясь на своем острове, утратив надежду увидеть когда-либо парус на необозримом горизонте, стал бы Робинзон, — будь он даже гениальным поэтом, — писать стихи? Долго я об этом размышлял, шагая по Елисейским полям, затерянный так же, как и моя книга, в этом огромном, ко всему равнодушном людском потоке.
Я возвращался к обеду в гостиницу в весьма мрачном настроении, о чем ты сама можешь догадаться, и вдруг на набережной Орсе у заросших зеленью развалин Счетной палаты[10] столкнулся с рассеянным, загородившим мне дорогу верзилой. „Фрейде!“ — „Ведрин!“ Ты, наверное, помнишь моего приятеля, скульптора Ведрина, который в дни, когда он работал в Муссо, приезжал как-то к нам в Кло-Жалланж со своей молоденькой очаровательной женой. Он не изменился, только виски его слегка поседели. Ведрин держал за руку прелестного мальчугана с лихорадочно блестевшими глазами, так пленившего тебя, и шествовал медленно, выразительно жестикулируя, высоко подняв голову, словно он парил в недосягаемых высотах, совершая прогулку по Елисейским полям, а за ним, несколько поодаль, следовала г-жа Ведрин, толкая перед собою колясочку, в которой весело смеялась девчурка, родившаяся после их поездки в Турень.
— Итого у нее трое на руках, включая меня, — сказал Ведрин, указывая на жену.
И это была сущая правда. В ее взгляде, покоившемся на муже, сквозила тихая, нежная материнская любовь фламандской мадонны, охваченной восторгом перед своим сыном, своим божеством. Долго беседовали мы, прислонившись к парапету набережной. Мне стало легче на душе, когда я встретился с этими славными людьми. Вот кто равнодушен к успеху, к суждениям публики и академическим премиям! Ведрин в родстве с Луазильоном, с бароном Юшенаром, и стоило ему только захотеть, стоило разбавить водой свое слишком крепкое вино, и он получил бы заказы, премию, выдаваемую раз в два года, не сегодня-завтра был бы академиком. Но ничто не манит его, даже слава.
— Славу, — сказал он мне, — я вкушал уже несколько раз и знаю ей цену… Скажи: случалось ли тебе, куря сигару, взять ее в рот не тем концом? Вот такова и слава. Сигара хороша, но во рту ее горящий кончик и пепел…
— Однако, Ведрин, если ты работаешь не ради славы, не ради денег…
— А!..
— Да, я знаю, с каким благородным пренебрежением ты к этому относишься… Но для чего же в таком случае тратить столько сил?
— Для самого себя, для собственного наслаждения, чтобы выразить свои мысли, из потребности творить.
Не подлежит сомнению, что этот человек и на необитаемом острове продолжал бы свой труд. Это истинный художник, беспокойный, ищущий новые формы и во время передышки в работе стремящийся создать из других материалов, иными способами нечто могущее удовлетворить его влечение к неизведанному. Он занимался керамикой, эмалями, его чудесные мозаики украшают кордегардию в Муссо. Завершив один труд, преодолев препятствия, он берется за другой; сейчас он мечтает заняться живописью. Как только его паладин — огромная бронзовая статуя для гробницы де Розена — будет закончен, он предполагает „приняться за масло“, как он говорит. Его жена, во всем согласная с ним, сроднившаяся с его химерами, настоящая жена художника, молчаливая, благоговеющая перед мужем, заботливо отстраняет от взрослого ребенка все, что может оскорбить его мечту, на чем он может оступиться на своем пути к звездам. Вот женщина, дорогая Жермен, заставляющая мечтать о браке. Да, если бы мне удалось встретить подобную ей, я привез бы ее в Кло-Жалланж, я убежден, что ты бы ее полюбила. Но не пугайся: такие женщины, как г-жа Ведрин, очень редки, и мы с тобой по-прежнему до конца наших дней будем жить вдвоем.
Мы расстались, условившись встретиться в следующий четверг, но не у них, в Нейли, а в мастерской на набережной Орсе, где они целые дни проводят вместе. Мастерская эта представляет собой, по-видимому, нечто в высшей степени своеобразное — это уголок в бывшей Счетной палате, где скульптор добился разрешения работать среди обваливающихся камней и дикорастущей зелени. Отойдя от них, я обернулся, чтобы взглянуть на отца, мать и малыша, шедших рядом вдоль набережной под безмятежными лучами заходящего солнца, которое озаряло их золотым светом, словно картину святого семейства. Под впечатлением этой встречи я вечером в гостинице набросал несколько строк, но не решился прочесть их вслух — соседи стесняли меня. Мне нужен мой просторный кабинет в Жалланже, с тремя окнами, выходящими на реку и на склоны холма, покрытого виноградными лозами.
8
Александрийские стопы — основной размер французской классической драмы: двенадцатисложный стих с цезурой и парной рифмой, с чередованием мужских и женских окончаний,
9
Дю Белле Иоахим (1522–1560) — один из крупнейших поэтов Плеяды (объединения поэтов, группировавшихся вокруг Ронсара); цитата взята из его цикла «Сожаления».
10
Счетная палата — высший финансово-административный орган Франции; ее здание было разрушено во время франко-прусской войны.