— Сколько ему дали денег? — спросил он.

— Пятнадцать франков, — робко ответила жена.

— Пятнадцать франков!.. Ну, тогда сомнения нет, он дал стрекача.

— Положим, с пятнадцатью-то франками до Дагомеи не доберешься, — заметил доктор.

Моронваль только покачал головой и, не мешкая, поспешил в полицейский участок заявить об исчезновении воспитанника.

Случай этот грозил ему неприятностями. Надо было любой ценой найти мальчишку, не допустить, чтобы тот попал в Марсель. Мулат побаивался возмущения «мусье Бонфиса». Ну, а потом вокруг столько злых языков! Юный король мог ведь пожаловаться на дурное обращение и опорочить пансион. Вот почему в своих показаниях комиссару полиции Моронваль особо подчеркнул, что Маду унес с собой значительную сумму денег. Но тут же, разыгрывая бескорыстие, добавил, что меньше всего его занимают деньги, главным образом его тревожат те опасности, которые подстерегают несчастного ребенка, бедного маленького короля, обездоленного изгнанника, лишившегося трона и родины.

Говоря так, этот зверь вытирал глаза. Полицейские утешали его:

— Не беспокойтесь, господин Моронваль, мы его разыщем!

Однако Моронваль очень беспокоился. Вместо того, чтобы терпеливо дожидаться результатов поисков, как ему советовал полицейский комиссар, он, не теряя времени, выступил в поход в сопровождении всех «питомцев жарких стран», в том числе нашего приятеля Джека, чтобы помочь полиции.

То были настоящие экспедиции к ближним и дальним парижским заставам. Мулат расспрашивал таможенных чиновников, описывал приметы Маду, а дети тем временем не спускали глаз с больших, начинавшихся у городской черты дорог, следя, не появится ли между пустыми повозками или шеренгами солдат черная, похожая на обезьяну фигурка маленького короля. Потом все шли в префектуру — к тому времени, когда туда поступают донесения, или же спозаранку обходили полицейские участки, когда отворяются двери камер и начинают сортировать обильный улов заброшенных ночью сетей, в которых бьются и случайно попавшие сюда бедняги и гнусные злоумышленники.

Сколько тины поднимают эти чудовищные сети с кишащего преступлениями дна большого города! Порою тина эта красного цвета, и, когда ее взбаламутят, оттуда поднимается приторный запах крови и преступления.

До чего нелепая мысль — водить сюда детей, чтобы они глазели на эти мерзости и с трепетом, содрогаясь от страха, прислушивались к мольбам и воплям, проклятьям и рыданьям, к диким песням — ко всей адской музыке, которую можно услышать в набитых людьми помещениях; она-то, эта тоскливая, скребущая душу музыка, и принесла полицейским участкам прозвище «скрипка»!

Такие походы директор гимназии, видимо, и именовал «приобщением воспитанников к парижской жизни».

«Питомцы жарких стран» далеко не всё понимали из того, что видели и слышали, но у них осталось мрачное впечатление. Особенно Джек, более тонкий и развитой, чем другие, возвращался из этих походов с тоской в душе, встревоженный, издерганный, напуганный приоткрывшимся ему дном столицы. И порою он со страхом думал: «А что, если там Маду?»

Но он тут же успокаивался, говоря себе, что негритенок, должно быть, уже далеко, что он во всю прыть бежит по дороге в Марсель; Джек представлял себе эту дорогу прямой, как цифра «1», в конце ее простиралось море, а на море он видел готовые к отплытию суда.

Каждый вечер, входя в дортуар, Джек с радостью замечал, что кровать его маленького друга пустует.

«Бежит, бежит юный король!..» — твердил про себя мальчик, забывая на миг собственные горести, ту необъяснимую обиду, которую нанесла ему мать, бросив его. Но вот что не переставало тревожить Джека, когда он думал о Маду: чудесная погода, установившаяся в самый день его исчезновения, вдруг испортилась. И теперь с неба низвергались то потоки дождя, то град, то даже снег. Получив короткую передышку, весна старалась собрать разбежавшиеся солнечные лучи, но это ей удавалось с великим трудом, и не успевало небо проясниться, как снова налетал ветер с дождем или мокрым снегом, так чго «питомцы жарких стран» по ночам могли слышать, как под порывами холодного ветра скрипит и дребезжит их застекленный потолок, как все хрупкое строение содрогается и стонет, и не было бы ничего удивительного, если бы им снилось, будто они плывут, плывут в открытом море, как это с ними уже однажды было, и не знают, как укрыться от опасностей.

Свернувшись калачиком под одеялом, чтобы спастись от чудовищных порывов ветра, врывавшегося во все щели и со свистом гулявшего по дортуару, словно секущий направо и налево хлыст, Джек мысленно шел вслед за Маду-Гезо по его пути. То он видел негритенка свернувшимся о клубок на откосе оврага, то в лесной глуши, согнувшимся под порывами ветра или потоками проливного дождя, — короткая красная курточка не могла защитить его от ненастной погоды.

Однако действительность оказалась еще более зловещей, чем самые дурные предположения Джека.

— Нашелся!.. — завопил Моронваль, ворвавшись однажды утром в столовую, когда весь пансион усаживался завтракать. — Нашелся! Меня только что уведомили об этом ив полиции… Шляпу и трость, живо! Я иду за ним в префектуру, в арестный дом.

В нем клокотали негодование и злобная радость.

То ли подлаживаясь к своему директору, то ли стремясь воспользоваться случаем и покричать, как они любили, «питомцы жарких стран» встретили новость дикими криками «Ура!». Джек не принимал участия в этом торжествующем реве — он сразу подумал: «Бедный Маду!»

Маду и в самом деле еще с вечера был доставлен в полицию. Там, в этой клоаке, среди злодеев и бродяг, среди человеческого отребья, погрязшего в праздности и пьянстве, среди опустившихся, обессиленных людей, лежавших вповалку на тюфяках, прямо на полу, обнаружил наследного принца Дагомеи его глубокочтимый наставник.

— Ах, несчастный ребенок! В каком виде приходится мне… приходится мне…

Достойный Моронваль не в силах был закончить фразу, от сильного волнения у него захватило дух. И когда он обвил шею негритенка длинными своими руками, напоминавшими жадные щупальца, сопровождавший его полицейский инспектор невольно подумал:

«Слава богу! Нашелся все-таки директор пансиона, который любит своих воспитанников».

Зато бессердечный Маду выразил полное безразличие: при виде Моронваля ни одна черточка не дрогнула на его лице, на нем нельзя было прочесть ни радости, ни горя, ни изумления, ни стыда, ни даже того священного ужаса, какой обыкновенно ему внушал мулат, хотя при создавшихся обстоятельствах ужас этот, казалось, должен был возрасти.

Он смотрел прямо перед собой невидящими глазами, тускло поблескивавшими на осунувшемся и посеревшем, будто потерявшем глянец лице. Он был в полнейшем изнеможении, и вид у него был такой устрашающий и отталкивающий, что на первый взгляд он казался даже не человеком, а просто пугалом в грязных лохмотьях. С головы до пят он был, как панцирем, покрыт грязью, она наслаивалась пластами и, подсыхая, отваливалась кусками, походившими на пыльную чешую; особенно грязны были его курчавые волосы.

Он напоминал какое-то земноводное существо, которое то плескалось в волнах, то каталось в прибрежном песке.

На нем уже не было ни башмаков, ни фуражки — своим галуном она, как видно, прельстила какого-то жулика. На Маду болтались только потертые штаны да разлезавшийся по швам красный жилет, до того грязный и вылинявший, что его первоначальный цвет проступал лишь местами.

Что же с ним все-таки стряслось?

Он один только и мог бы об этом поведать, если бы захотел говорить. Инспектору полиции было известно лишь, что сыщики, делая накануне обход Американских каменоломен, обнаружили там Маду: он лежал на печи для обжига гипса, чуть живой от голода и почти потерявший сознание от сильного печного жара. Почему он до сих пор оставался в Париже? Что помешало ему уйти?

Моронваль не стал его расспрашивать, он вообще не сказал Маду ни слова за все то время, пока они вдвоем ехали в фиакре из префектуры в гимназию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: