— Рисуете себе картину?.. Ночь, и вдруг — полиция… Девочка плачет, катается по полу, впивается ногтями в полицейских, обнимает мои колени: «Государь!.. Государь!.. Спасите меня!» Пробую заставить ее замолчать — поздно… Срочно придумываю себе фамилию — комиссар хохочет: «Напрасно стараетесь… Мои подчиненные узнали вас: вы — принц Аксельский…»
— Очень мило!.. — проворчал в умывальник его высочество. — Дальше!
— Понимаете, мой дорогой, я так растерялся, так опешил… Были тут и еще некоторые причины, но о них я скажу потом… Одним словом, комиссар принял меня за вас, а я не стал разубеждать его, тем более что я был уверен, что об этом происшествии скоро забудут… Не тут-то было. О нем опять заговорили, вас могут вызвать к следователю, и вот я и пришел вас просить…
— Предстать перед уголовным судом вместо вас?..
— О, до этого дело не дойдет!.. Поднимут шум в газетах, назовут имена, и только… Но в Иллирии как раз сейчас назревают события, зашевелились монархисты, скоро нас снова возведут на престол, а этот скандал может иметь самые нежелательные последствия…
Какой жалкий вид был у незадачливого Забавника, ожидавшего решения своей участи от аксельского кузена, который молча приглаживал перед зеркалом три рыжих волоска! Наконец наследный принц соблаговолил раскрыть рот:
— Так вы думаете, что в газетах… — И вдруг сонным и тягучим голосом чревовещателя изрек: — Шикарно… Очень шикарно… Воображаю, как обозлится мой дядюшка…
Он оделся, взял тросточку, надвинул на ухо шляпу.
— Едемте завтракать…
Пройдя под руку по галерее фелланского монастыря, они, оба — в мехах, так как был настоящий зимний день, прекрасный день, светивший холодным розовым светом, сели в фаэтон Христиана, дожидавшийся у тюильрийской решетки, и легкий экипаж вихрем помчал наших неразлучных друзей — успокоившегося, сияющего Забавника и менее вялого, чем обычно, Куриного Хвоста, разгоряченного игрою и мыслью о шалости, героем которой он прослывет в Париже, — по направлению к кафе «Лондон». Когда они проезжали Вандомскую площадь, в этот час почти безлюдную, на тротуаре стояла, держа за руку мальчика, молодая элегантная женщина и вглядывалась в номера домов. Наследный принц, с высоты своего сиденья не пропускавший ни одного смазливого женского личика и рассматривавший их с жадностью бульварного завсегдатая, который постился целых три недели, вздрогнул, заметив ее.
— Смотрите, смотрите, Христиан!.. Вот это я понимаю…
Но Христиану, правившему лошадью, которая сегодня тоже находилась в каком-то особенном возбуждении, было не до того, и он не сразу расслышал, что говорит принц. Когда же они оба, сидя в узком фаэтоне, обернулись, чтобы посмотреть на прекрасную незнакомку, она вместе с мальчиком уже скрылась в воротах дома рядом с министерством юстиции.
Быстрым шагом, но слегка смущенная и нерешительная, опустив вуаль, она шла как на первое свидание. Ее пышное темное платье и ее таинственный вид могли внушить на секунду некоторые сомнения, но после того, как она голосом, полным глубокой грусти, назвала швейцару имя одного из светил медицинского мира, для игривых мыслей уже не оставалось места.
— Доктор Бушро?.. На втором этаже, дверь прямо… Но только если вы не записаны, так незачем и подниматься…
Ни слова не сказав в ответ, она, увлекая за собой мальчика, побежала вверх по лестнице, — она словно боялась, что их сейчас окликнут и не пропустят. На втором этаже она услышала то же самое: если она не записалась накануне…
— Я подожду… — сказала она.
Слуга не стал с ней спорить — он провел ее через первую приемную, где пациенты сидели на деревянных скамьях, потом через вторую, тоже набитую битком, наконец торжественно отворил дверь в большую залу и, как только мать с сыном вошли, тотчас же затворил ее за ними, как бы говоря: «Вы согласны ждать?.. Ну так и ждите!»
Эта большая комната с очень высоким потолком — так строился второй этаж любого дома на Вандомской площади — поражала богатой отделкой: росписью на потолке, панелями, панно. К отделке не подходили свободно расставленные, провинциального вида диваны и кресла, обитые гранатовым бархатом, такие же занавески и портьеры, стулья, пуфы с ручной вышивкой. Люстра в стиле Людовика XVI над круглым ампирным столиком, часы с фигурками, стоявшие меж двух канделябров, и наряду с этим отсутствие подлинных произведений искусства обличали в хозяине скромного врача, труженика, к которому известность пришла неожиданно и который, не успев к ней приготовиться и должным образом принять ее, не произвел ради нее никаких затрат. Но какая это была известность! Только Париж, если уж он возьмется за дело, может одарить ею человека, и тогда она распространится во всех слоях общества, от высших до низших, докатится до провинции, хлынет за границу и разольется по всей Европе. И у Бушро это продолжается уже десять лет, не ослабевая и не утихая, при единодушном одобрении собратьев, подтверждающих, что на сей раз успех выпал на долю настоящего ученого, а не ловко маскирующегося шарлатана. Бушро обязан славой и необычайным наплывом пациентов не столько своему чудодейственному таланту хирурга, своим изумительным лекциям по анатомии, своему знанию человеческого организма, сколько своему ясновидению, своей проницательности, еще более светлой и более прочной, чем сталь инструментов, своему гениальному глазу, глазу великого мыслителя и великого поэта, глазу, который творит чудеса в науке и который видит далеко вглубь и далеко вокруг. С ним советуются, как с ворожеей, слепо веруя и не рассуждая. Стоит ему сказать: «Это не беда…» — и безногие начинают ходить, и умирающие выздоравливают. Вот где источник его популярности, подавляющей, угнетающей, тиранической, которая не оставляет ему времени жить и дышать. Директор огромной больницы, он каждое утро делает обход палат, и делает он его крайне медленно, кропотливо, в сопровождении внимательных учеников, которые смотрят на него как на Бога, эскортируют его и подают ему инструменты, так как у Бушро своих инструментов нет и он берет их у кого придется и всякий раз забывает возвратить. После обхода — визиты. Затем он возвращается домой, в свой кабинет, и, часто не успевая перекусить, начинает прием пациентов и заканчивает его поздно вечером.
В тот день, хотя еще не было двенадцати, его приемную уже заполнили люди, с озабоченными, сумрачными лицами, сидевшие вдоль стен или же склоненные над столиком с книгами и с иллюстрированными журналами и почти не оглядывавшиеся на вновь входящих, так как здесь каждый был занят самим собой, своей болезнью, каждый с волнением ждал, что проречет кудесник. Удручающе действует это молчание больных, у которых лица изборождены страдальческими складками и чей безжизненный взгляд вдруг загорается зловещим огнем. Женщины еще не утратили кокетства, некоторые из них надели на свои страдания личину высокомерия, тогда как мужчины, оторванные от повседневной работы, от жизнедеятельности, кажется, утратили сопротивление, на все махнули рукой. Среди этих эгоистически страдающих людей мать и сын производят трогательное впечатление: сын — худенький, бледный, у него потухший взор, на его маленьком личике с единственным живым глазом поблекли краски; мать сидит неподвижно: она как бы застыла в страшной тревоге. Мальчику надоело ждать, и он, неловкий, робкий, слабый, пошел к столику за журналом. Но, потянувшись к журналу, он нечаянно толкнул пациента, и тот бросил на него такой холодный, такой враждебный взгляд, что мальчик с пустыми руками вернулся на место и потом уже сидел не шевелясь, склонив голову набок, в неспокойной позе юного слепца, придававшей ему сходство с птичкой на ветке.
Жизнь поистине замирает во время таких ожиданий у входа в кабинет знаменитого врача, и это оцепенение прерывается лишь чьим-нибудь вздохом, кашлем, шуршаньем поправляемого платья, приглушенным стоном и звонками, ежеминутно возвещающими приход новых больных. Некоторые из вновь пришедших, отворив дверь и увидев, что все полно, тут же с испугом затворяют ее, но после собеседования, после непродолжительных пререканий со слугой снова входят в приемную и покорно ждут. Дело в том, что Бушро никому никаких льгот не предоставляет. Он делает исключение лишь для своих парижских или провинциальных собратьев, которые приводят к нему больных. Только они имеют право передать ему свою карточку, только их принимает он вне очереди. Они выделяются внушительным видом, непринужденной манерой держаться, они нервно ходят по комнате, смотрят на часы, выражают удивление, что пробило двенадцать, а в кабинете еще никакого шевеления. Между тем больные разного чина и звания все подходят и подходят: тут и грузный, заплывший жиром банкир, которому слуга спозаранку занимает место на двух стульях, тут и мелкий служащий, который убеждает себя: «Сколько бы это ни стоило, а я непременно покажусь Бушро…» Тут выставка всевозможных туалетов, всевозможных форм одежды, тут и нарядные шляпы, и матерчатые чепцы, рядом с лоском атласа — реденькие черные платьишки. Но красные от слез глаза, нахмуренные лбы, страх и тоска, написанные на лицах, свидетельствуют о том, что в приемной знаменитого парижского врача все равны.