— Ротационная машина, Франц, вращающаяся, двенадцатиугольная. Одним поворотом колеса она может дать отпечаток рисунка в двенадцать и даже в пятнадцать тонов: красный на розовом фоне, темно-зеленый на светло-зеленом, причем цвета не будут смешиваться и поглощаться один другим, ни одна черточка не сольется с соседней, ни один оттенок не убьет и не поглотит другой. Понимаешь ты это, братишка?.. Машина будет таким же мастером, как человек… Целая революция в обойном деле!
— Но ты уже изобрел машину? — спросил Франц, слегка встревоженный. — Или, может быть, еще только обдумываешь?
— Изобрел! И еще как изобрел!.. Завтра я покажу тебе все чертежи. Заодно уж я придумал и автоматический крючок для металлического прута, на который подвешивают обои в сушильне. На будущей неделе я водворяюсь у нас наверху, на чердаке, и там под моим руководством будут секретно сооружать первую модель моей машины. Необходимо, чтобы через три месяца были уже получены патенты и машина начала работать… Ты увидишь, Франц, что все мы на этом разбогатеем. Ты, конечно, сам понимаешь, как я буду рад, что смогу хоть чем-нибудь отплатить Фромонам за все добро, которое они мне сделали. Вот уж правда можно сказать: бог ко мне милостив.
И он принялся перечислять все свои удачи. Сидони — милейшее создание, прелестная женщина, его гордость. У них чудесная квартирка. Они вращаются в хорошем обществе. Малютка поет, как соловей, благодаря выразительной методе г-жи Добсон. Эта г-жа Добсон — тоже милейшее существо… Одно только огорчает беднягу Рислера: непонятное охлаждение со стороны Сигизмунда. Может быть, Франц поможет ему разъяснить эту тайну.
— Да, да, я помогу тебе, брат, — ответил Франц, стиснув зубы, и краска гнева бросилась ему в лицо при мысли, что кто-то мог заподозрить этого честного, прямодушного человека, представшего перед ним сейчас во всей своей наивности и непосредственности. К счастью, он, судья, теперь здесь и поставит все на свое место.
Между тем они приближались к аньерскому дому. Франц издали заметил его сквозную, сверкавшую голубым шифером башенку с винтовой лестницей внутри. Дом показался ему словно созданным для Сидони: настоящая клетка для этой птички с ярким, кокетливым оперением.
Это была двухэтажная дача. Зеркальные окна с занавесками на розовой подкладке, бросавшиеся в глаза уже на станции, отражались в огромном блестящем шаре на британского металла, висевшем в конце зеленой лужайки.
Рядом протекала река, загроможденная — совсем как в Париже — цепями, купальнями и большими лодками. На чуть заметных волнах покачивалось множество легких, привязанных к пристани челноков с вычурными свеженамалеванными названиями, едва заметными под осевшей на них угольной пылью. Из своих окон Сидони могла видеть рестораны на берегу реки, безмолвствовавшие в будни и наполненные по воскресеньям пестрой, шумной толпою, веселые голоса которой, смешиваясь с тяжелым всплеском весел, доносились с обоих берегов и сливались над рекою в тот общий поток неясного шума, криков, зова, смеха и песен, что по праздничным дням непрерывно разносится вверх и вниз по Сене на протяжении десяти миль.
В будни здесь можно было видеть неряшливо одетых, ничем не занятых людей: мужчин в шерстяных блузах и в широкополых, остроконечных шляпах из грубой соломки, женщин, которые сидели сложа руки на помятой траве откосов, глядя перед собой тем ничего не выражающим взглядом, какой бывает у пасущихся коров.
Ярмарочные фокусники, шарманщики, арфисты и странствующие гимнасты — все они останавливались здесь, как в пригороде. Набережная была наводнена ими, и окаймлявшие ее маленькие домики поспешно отворялись при их приближении; белые, наспех застегнутые блузы, растрепанные прически, лениво дымившаяся трубка показывались у окон, подстерегая эту бродячую пошлость, являвшуюся для них как бы отголоском близкого Парижа.
Здесь было уныло и безобразно.
Чахлая, едва пробившаяся травка уже желтела под ногами. Воздух был насыщен черной пылью. Тем не менее каждый четверг, направляясь в казино, здесь с шиком проносились в изящных, легких экипажах с наемными форейторами сливки полусвета. Все это, конечно, нравилось такой завзятой парижанке, как Сидони. К тому же еще в детстве маленькая Шеб много слышала про Аньер от знаменитого Делобеля, мечтавшего обзавестись в этих местах — подобно многим другим актерам — домиком, дачным уголком, куда можно было бы возвращаться по окончании спектакля с ночным поездом.
Сидони Рислер воплотила в жизнь все мечты юной Шеб.
Братья подошли к выходившей на набережную калитке, в которой, как всегда, торчал ключ. Они вошли и направились мимо кустов совсем еще молодой зелени. Биллиардная, домик садовника, маленькая застекленная оранжерея виднелись то здесь, то там, словно отдельные части игрушечных швейцарских домиков; все здесь было очень легкое, воздушное, готовое в любую минуту взлететь по воле банкротства или каприза, — настоящая вилла кокотки или биржевика.
Франц, ослепленный, смотрел вокруг. В глубине, украшенная вазами с цветами, виднелась веранда, на которую выходили высокие окна гостиной. У дверей стояли американское кресло, складные стулья, маленький столик, с которого еще не убран был кофе. Из дому доносились звуки фортепьяно, слышались приглушенные голоса.
— Ну и удивится Сидони! — говорил Рислер, осторожно ступая по песку. — Она ждет меня не раньше вечера. Сейчас у нее урок музыки с госпожой Добсон.
Он быстро толкнул дверь и, еще не входя, с порога крикнул своим низким, добродушным голосом:
— Угадай, кого я привел!
Г-жа Добсон, сидевшая в одиночестве за фортепьяно, так и подпрыгнула на своем табурете, а из глубины большой гостиной, из-за тропических растений, которые, поднимаясь над столом, как бы продолжали его тонкий, изящный рисунок, поспешно вышли Жорж и Сидони.
— Ах, как вы меня испугали!.. — воскликнула Сидони, направляясь к Рислеру.
По ковру замелькал подол ее белого пеньюара, отделанного рюшами из голубых ленточек, напоминавших уголки лазоревого неба, что проглядывают сквозь облака. Она уже оправилась от смущения и с любезным видом и своей вечной улыбочкой поцеловала мужа и подставила лоб Францу.
— Здравствуйте, братец, — сказала она.
Рислер оставил их одних и подошел к Фромону; он был очень удивлен, что застал его здесь.
— Как, LLIopni, вы здесь?.. А я думал, вы в Савиньи…
— Да, представьте себе… Я приехал… Я думал, что воскресные дни вы проводите в Аньере… Мне нужно было поговорить с вами об одном деле…
Он начал сбивчиво рассказывать ему о каком-то важном заказе. Сидони, обменявшись незначительными фразами с Францем, который держал себя очень холодно, исчезла. Г-жа Добсон продолжала наигрывать под сурдинку свои тремоло, напоминавшие музыку, которая обычно сопровождает в театре критические положения.
Положение действительно было довольно напряженное, и только благодушие Рислера слегка разрядило неловкость. Он извинился перед компаньоном за то, что его не оказалось на месте, и выразил желание показать Францу весь дом. Они пошли в конюшню, оттуда в кладовые, в сараи, в оранжерею. Все было новое, блестящее, сверкающее, но слишком миниатюрное, неудобное.
— Это стоит больших денег, — говорил Рислер не без гордости.
Он хотел, чтобы восхищались всеми мелочами во владениях Сидони: показывал газ, воду, которая подавалась во все этажи, усовершенствованные звонки, садовую мебель, английский биллиард, ванну и душ, — и все это с выражением благодарности по адресу Фромона-младшего, который, сделав его компаньоном фирмы, дал ему в руки такое богатство.
При каждом новом излиянии Рислера Жорж Фромон, чувствуя на себе странный взгляд Франца, готов был провалиться сквозь землю.
За завтраком не было настоящего оживления.
Говорила почти одна г-жа Добсон, довольная, что окунулась наконец в настоящую романтическую интригу. Зная или, вернее, думая, что знает до конца историю своей подруги, она понимала глухой гнев Франца — отвергнутого влюбленного, увидевшего, что его место занято, понимала и беспокойство Жоржа, встревоженного появлением соперника; одного она ободряла взглядом, другого утешала улыбкой, восхищалась выдержкой Сидони и все свое презрение приберегала для несносного Рислера, этого грубого, свирепого тирана… Ее усилия были направлены главным образом на то, чтобы не допустить за столом того ужасного молчания, которое при стуке вилок и ножей кажется особенно нелепым и стеснительным.