Но эта черта: производить впечатление, стараться (даже с ущербом для самоуважения) нравиться другим во всех обстоятельствах, работать на публику прорезавшись в нежном возрасте, сохранилась у мальчика на всю жизнь. И многое из того, что он сделал (а равно и того, что не решился сделать), было следствием ее…»

Петр Иванович вздохнул, поморщился, снова вздохнул. Сомнений не было: он читал книгу о себе. «Что же это такое?!» — в панике спрашивал он. А глаза бежали по строчкам, всматривались в них, как в неотвратимую опасность.

Трудно описать, что творилось сейчас в душе Петра Ивановича. И вспомнилось ясно, как все было; и возникло горделивое чувство, что вот мол, у него в руках книга не о ком-то, а о нем самом. Было и полнейшее недоумение, откуда все стало известно-не с его же слов, никому он не рассказывал о себе такие подробности! «И зачем все это?!» И мелькало недовольство оценкой, которую автор уже успел ему дать по мелкому поводу, по поведению на похоронах, оценкой, допустим, в какой-то мере и не вздорной, но, простите, одно дело, когда я сам так себя оцениваю, а иное — когда посторонний человек, да еще не в разговоре с глазу на глаз, а в книге, которую все могут читать! «И почему именно обо мне?» И в то же время казалось естественным, что именно о нем.

Вряд ли можно сравнить с чем-либо те сложные и сильные чувства, которые испытывает человек, читая напечатанное о нем самом, — особенно если он к этому не привык и не сам организовал публикацию. А сейчас в нервно листающих страницы руках Петра Ивановича находилось нечто большее, чем обычная публикация, — это он чувствовал.

В смежной комнате послышались мальчишеские голоса. Это Андрюшка вернулся из школы и, как обычно, с приятелями. «Ма, я буду во дворе!» — «Только далеко не убегай, скоро обедать». Голоса стихли, хлопнула дверь. Петр Иванович все это воспринимал и не воспринимал: он был в ином времени.

«…Отец был командиром РККА, но вскоре ушел в запас, стал работать заготовителем. Летом он иногда брал мальчика с собой в поездки по области — и это были самые счастливые недели. Ехать в телеге, которую тянет великолепное животное «коняка» — ее можно для лихости хлестнуть кнутом, можно прокатиться на ней верхом. Поля, пруды, рощи, речушки, яблоневые сады, утки, запудренные мукой люди на мельницах, баштаны, рожь, с головой скрывающая человека (однажды он заблудился в ней). И главное: папка, лучший человек на свете. Как-то в дороге они остались почти без харчей; отец научил мальчика готовить «допровскую» тюрю: в кружку с водой накрошить хлеба, добавить постного масла, посолить… и не было ничего вкуснее этой тюри!

Там, в глубинном селе, и застала их на второе лето война. «Киев бомбили, нам объявили…» Мама-она как раз приехала навестить их — подняла плач, перепутав Киев с Харьковом, где у родственников гостила старшая дочь.

Война. Парень-тракторист развернул на одной гусенице свой трактор, выпечатал в грязи веер, на полном газу рванул вперед, по представлениям мальчика — прямо на фронт. За трактором, воя и заламывая руки, бежала распатланная старуха.

Война. По забитым беженцами дорогам они вернулись в город. На следующий день отец пришел в командирской форме, в пилотке, с наганом в кобуре и даже с котелком у пояса. Котелок он подарил мальчику. Велел матери готовиться к эвакуации и сразу уехал — принимать батальон.

Война. Перечеркнутое крест-накрест — белыми полосами бумаги на оконных стеклах — мирное благополучие. Первые бомбежки, их пережидали в дворовом подвале, где раньше хранили картошку и капусту. Панические сверхдешевые распродажи вещей, которые никто не покупал.

Отец появился через две недели. Осунувшийся, усталый. Посадил их в бушующий, переполненный эшелон и ушел — на этот раз навсегда…»

В гостиной снова раздались голоса, на этот раз женские: жена и ее знакомая Марьмихална вкладывали весь нерастраченный в семейной жизни темперамент в обсуждение какого-то животрепетного вопроса. Не сойдясь во взглядах, кликнули Петра Ивановича, их доброжелательного и ироничного арбитра. Тот не отозвался. «Отдыхает, — сказала жена. — У него была трудная командировка в Москву, в министерство». Женщины понизили голоса.

А Петр Иванович читал-видел-вспоминал.

…Как они приехали в чужой город, в серый домишко на окраине, принадлежавший дальним родичам, в скандалы от начавшейся нужды, тесноты, неустройства. И четвероюродного племянника Котьку-ремесленника, который кричал: «Понаехали на нашу голову!» — и лупил мальчика.

…Как он ощущал постоянный голод, а потом уже и не ощущал, потому что желание есть стало привычным — на всю войну и первые годы после нее-состоянием.

…Как к соседям пришло письмо, что их хозяин ранен, и соседская девчонка плакала, а они, мальчишки, смеялись над ней, потому что чего ж плакать, если теперь ее отец вернется, хоть и без руки. И он тоже смеялся над ней и завидовал ей — потому что им уже пришла похоронка.

…Как выглядел с выползшей на бугор окраины город во время ночных налетов: его кварталы освещены сброшенными на парашютиках с немецких бомбардировщиков ракетами-«люстрами», в разных местах вспыхивают разрывы, алеют пожарища, грохочут с близкого аэродрома зенитки.

…Как немцы подступили и к этому городу, и пришлось вместе с негостеприимными родичами двинуться в теплушках дальше на восток.

— О! — услышал он, вздрогнул, поднял голову: рядом стояла жена. — Я думала, ты уснул, а ты читаешь. Интересная книга? Из Москвы привез? Дай посмотреть.

— Нет, нет! — Петр Иванович едва удержался, чтобы не спрятать книгу под себя. — Потом. Чего тебе?

— Ух… какой ты все-таки! — У жены обидчиво дрогнули полные губы, — Чего, чего… Обедать пора, вот чего.

— Обедайте, я не хочу.

— Новости! — Жена повернулась, ушла, громко затворив дверь.

«…В забайкальском селе, куда загнала их война, среди мелкорослых, но ловких мальчишек царили свирепые нравы. «Ты, Витек, боисси его?»-«Не… А ты»? — «Я?! Этого выковыренного!» Вопрос решала драка. Равных не было: или ты боишься, или тебя боятся. Никогда мальчику не приходилось так часто драться, «стукаться», как в эти годы. Впрочем, несмотря на скудное питание, он был довольно крепким и рослым — драки получались. Он даже стал находить молодеческий вкус в этом занятии.

Был мальчик Боря из смежного класса, тоже эвакуированный, черноволосый и черноглазый, с подвижным, как у обезьянки, лицом. Его мальчишки особенно не любили, после уроков налетали стаей: «Эй, выковыренный!» — и ему приходилось либо удирать, отмахиваясь сумкой, либо защищаться. Он предпочитал последнее, благо по неписаным законам драться можно было только один на один. «Стукался» он тоже неплохо, но место его в мальчишеской иерархии «боисси — не боисси» было еще неясно — для установления его надо передраться со всеми…»

Подойдя к этому месту, Петр Иванович начал болезненно морщить лицо: не надо об этом, зачем! Он ведь забыл про это.

«…Наш мальчик хоть и не имел ничего против Борьки, но, стремясь не выпасть из общего тона, тоже приставал к нему, дразнил. Как-то зимой их свели: «Ты его боисси?» и т. д. Мальчик замахнулся на Борьку сумкой с книгами; тот, уворачиваясь, поскользнулся, упал.

— Ах ты… — И наш мальчик выругался тонким голосом, неуверенно и старательно выговаривая поганые слова. Вокруг захихикали.

Мальчик ждал, пока Борька поднимется (лежачего не бьют), и увидел его глаза. В них было и ожесточение, и одиночество, и тоскливая мольба: не надо! Было видно, что ему не хочется вставать со снега, продолжать драку. Мальчик на миг смутился: ему тоже не хотелось драться, было одиноко и противно среди ожидающих звериного зрелища сверстников. Но он не дал волю чувствам: могли сказать «боисси», а кроме того, он понимал, что сильнее и победит. Драка продолжилась, мальчик разбил Борьке нос, тот заплакал.

Долго после этого мальчику было жаль Борьку, было неловко перед ним, хотелось сделать что-то доброе. Но ничего доброго он ему не сделал; наоборот, обращался с ним, как и подобает победителю, сурово и презрительно. А в черных глазах Борьки был укор, потому что он все понимал, только не умел сказать, как не сумел бы выразить словами свои переживания и сам мальчик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: