— Юра я, твой сын. Сегодня я не приеду, остаюсь дежурить. Не беспокойся. И передай Марине, если она дома.
— Субмарине? Когда уставшая подлодка из глубины придет домой? А кто вы такой?
— Папа, — вздохнул Юра. — Береги себя, не выходи из дома. Я позвоню вечером.
Он опустил трубку на рычаг и хотел было отойти, как вдруг телефон разразился звоном. Машинально снял трубку автомата.
— Да?
— Да и нет не говорить, губы бантиком не делать, не смеяться, не смешить, — скороговоркой проговорил Ванюшка. — Привет, плешивый вундеркинд! Ищешь?
— Пока только тумаков по шее надавали за поиски. Куда опять мою дочку дел?
— Очередной запуск в будущее. Художница. Укатила с мужем на пленэр, а может, на пленум. Делает революцию в живописи. Заслуженная. Лауреатка.
— Чаю надулся? — зло спросил Юра.
— От пуза.
— И как не лопнешь! — сказал Оленев и бросил трубку.
По дороге в больницу его догнал Ванюшкин голос, раздавшийся из левого кармана.
— Не шали, — сказал он приглушенно. — Нарушишь Договор — пеняй на себя.
Больница опустевала, дневные врачи и сестры расходились по домам, больные разбредались по парку. В первой палате реанимации гудели аппараты, плакал ребенок, неслышно передвигалась дежурная сестра, позвякивая шприцами. Во второй, где лежал Грачев, было непривычно тихо, как после генеральной уборки, когда в надраенной до блеска палате включают кварцевые лампы и закрывают ее на ключ… Научно обоснованный ритуал очищения, избавления от скверны…
Кое-какие анализы уже были готовы, стараясь скрыть волнение, Юра вчитался в скупые цифры. Да, все совпадало с расчетами и экспериментальными данными Грачева. Непостижимая купель полусмерти-полужизни, в которую был погружен Грачев, ломала все представления, вековые и незыблемые, о той грани, что разделяет живое существо и неживое вещество.
Мария Николаевна стояла у окна, делая вид, что любуется парком, отцветающими яблонями и птицами, порхающими меж них. И Оленев мысленно поблагодарил ее, что она не вмешивается в то, что сама уже не в силах понять, что она молча уступила лыжню ему, более молодому и менее опытному, совсем не потому, чтобы переложить на него непосильный груз, а оттого, что честно признала свою некомпетентность и невольную стереотипность мышления, приходящую с годами работы. И само это признание, пусть глубоко запрятанное, значило так много, что впору было или честно подать заявление об увольнении, или, мучительно переборов самолюбие, перейти на следующий, более высокий круг. Кризис, который редко кому удается миновать.
Ближе к ночи состояние Грачева стабилизировалось, если, конечно, прибегать к привычной терминологии. Сверяясь с записями, графиками, показаниями анализов, Оленев вел свой собственный дневник — это условие было оговорено в завещании Грачева. Не упустить ни малости, даже ценой жизни, ради тех, кто будет спасен после, вырван у смерти, в вечной битве человека с неизбежным приходом небытия.
Они молча пили чай в ординаторской, жена Грачева, осунувшаяся и подурневшая, тоже была с ними, ее присутствие тяготило, но на вежливые намеки Марии Николаевны пойти и отдохнуть она твердо, но словно извиняясь, отрицательно качала головой.
По привычке заглядывали дежурные хирурги, пытались завязать обычные разговоры, натянуто шутили, но быстро замолкали и уходили. Летняя ночь была светла и протяжна, малиновку сменил соловей-красношейка, из глубины парка доносилась его короткая громкая песня.
Негласно они разделили обязанности. Оленев следил за Грачевым, Мария Николаевна занималась больными в первой палате. Юра все время порывался зайти и туда, выискивая повод, мельком, но внимательно вглядывался в больную, по-прежнему неподвижно лежащую на спине, окидывал беглым взглядом данные аппаратуры, анализы. Что-то настораживало его, хотя сердце исправно гнало кровь, давление держалось, угроза отека легких миновала, а вовремя начатая гипотермия надежно защитила мозг. Так или иначе, должно было пройти не менее суток, когда можно сказать наверняка…
Главное — продержаться, пережить кризис и успеть заметить возможное осложнение. Неожиданностей было много. В реанимации никогда не стоит давать себе и тем более другим долгосрочные прогнозы. Быть может, все резко переменится в ту или иную сторону, и, пожалуй, высшее мастерство врача заключается именно в этом умении, подчас необъяснимом, предвидеть и предсказать то, что случится с больным через час, через день. Предвидеть и принять меры.
Несгибаемая Мария Николаевна не показывала ни малейшего признака усталости и по всей видимости собиралась бодрствовать до утра, а сам Оленев то и дело присаживался в кресло, вытягивал ноги, прикрывал глаза и по старой привычке представлял себе бесконечную равнину пустыни, барханы изжелта-розовые, три низких, один высокий, как четырехдольник в стихах, как ненавязчивая, умиротворяющая мелодия, растянувшаяся до горизонта, сливающегося с мутным, песочного цвета небом. Тогда он воображал себя птицей, парящей над пустыней в такт барханам, чуть выше, чуть ниже, песня без слов из одних гласных, закрытым ртом — растворение, расслабление, безмыслие, полный и абсолютный отдых, недоступный даже сну.
Он сидел во второй палате, наедине с Грачевым, медсестра вышла, из открытого окна несло прохладой. Оленев летел над песками, воздух топорщил перья, кто-то внизу поднял ружье и выстрелил.
Он не сразу понял, что это Веселов, топнув ногой по жестяному подоконнику, влез в окно и спрыгнул на пол. Машинально посмотрел на часы, было четверть четвертого утра.
— Час Быка, — невозмутимо сказал Веселов, отряхиваясь. — Чего, думаю, дома сидеть, чаи гонять. Все равно скоро на работу.
— Тебя же выгнали.
— Выгоняют только самогонку из бражки. Сказал же — час Быка. Рассвет на носу, того и жди бедствий и мировых катаклизмов. Машка там? Ну и ладно. Как тут делишки?
Оленев вкратце рассказал, что к чему.
— Ясненько, — сказал Веселов, приглаживая нечесаные лохмы. — Ждешь событий?
— Жду.
— Тебе виднее, тихуша. Сколько лет вместе работаем, а ни черта друг о друге не знаем. Это норма, да?
— Наверное, — неуверенно сказал Юра.
— Угу, — беспечно подмигнул Веселов. — Отсюда и сюрпризики. Чем помочь, а?
— Не нравится мне наша утренняя больная. Вроде бы все в норме, а…
— Чуешь, значит? Это бывает. По себе знаю. А иногда и обманывает чутье. Машке, что ли, не доверяешь?
— Кому еще, как не ей?
— Ну да, мы все через ее железные руки прошли. Воспитанники, выученики, мученики. Пыточная камера — или кости переломают, или без носа оставят. Или с носом, тоже не слабо. Грачев-то… Впрочем, о покойниках или хорошее, или ничего.
— Ты это всерьез?
— Слушай, когда я говорил всерьез? Только по утрам, когда душа пива жаждет.
— Ты ведь и пьяница понарошке. Куражишься, маешься, наговариваешь на себя черт знает что. Маскарад. Сегодня маску сдернул, а под ней, как в плохой комедии, другая маска. Кто ты, Веселов?
— А ты кто, везунчик? Может, пришелец, а?
— Не знаю, — честно сказал Оленев, — пришелец, ушелец, кабы знал, сказал. Мне скрывать нечего.
— Это тебе-то?
Веселов расположился на широком подоконнике, курил, пуская дым в открытое окно, болтал ногами, скреб небритый подбородок, а потом вдруг замер в нарочито драматической позе и поднял вверх указательный палец.
В кармане Оленева звякнуло стекло. Он опустил туда руку и нащупал пузырьки. За день он успел забыть о них. Ребионит. Лекарство, ведущее к жизни через очищение смертью.
— Чуешь? — театрально-сдавленным голосом спросил Веселов. — Там что-то неладно.
В соседней палате изменился привычный стукоток респиратора, негромкий, отчетливый голос Марии Николаевны давал краткие указания, забегали сестры.
— Я пойду, — сказал Оленев, — а ты лучше отсидись в парке. Тепло, не замерзнешь.
— Я свое отсижу, не беспокойся.
— Зачем вы покинули Грачева? — сухо спросила Мария Николаевна, переходящая в такие минуты с «ты» на «вы».