Я кое-как, все еще не освоив происходящего, в замешательстве помогал Кобальскому упаковывать зеркало и линзу в плоский футляр, а сам все поглядывал на исполина и одновременно его зрением с высоты с интересом разглядывал Кобальского, себя, маленькую автомашину. Его ироническое любопытство раздражало меня.

— Нас ведь могут увидеть, когда поедем. А, Станислав Юлианович?.. — после короткого молчания рокотно спросил он.

Он сказал то, что подумал и только что хотел сказать Кобальскому я.

И не ему, а мне Кобальский совсем негромко ответил:

— Ничего. Поедем по самому бездорожью. Я знаю, по пескам и такырам можно проехать незамеченным.

— Пустыня не так безлюдна, как вы думаете, — возражая Кобальскому, пророкотал исполин. — Там могут встретиться пастухи со стадами овец.

— Это не беда, — закрывая замки футляров, между прочим продолжал Кобальский, — нет ничего проще, чем объехать стадо. А пастухам никто не поверит: мираж! Да, кстати, Максим, будь поосторожней: смотри, эти высоковольтные провода не порви.

На слова Кобальского иногда отвечал мой двойник-исполин, иногда я сам. А то часть реплики говорили одновременно. Когда же фразу начинали вместе, я тут же осекался: его голос заглушал мой, да и говорил он медленнее меня, и я по быстро приобретенной привычке соглашался с тем, что остальные слова договаривал он, потому что смысл наших высказываний почти всегда был один и тот же. Почти, но не всегда, успел я заметить…

Вначале я намеревался вернуться домой. Однако теперь все оборачивалось таким неожиданным образом, что не быть свидетелем дальнейшего было просто неразумно. Тем более Кобальский убедительно просил «довести дело до конца». Он опасался, что мой двойник-великан вдруг станет действовать слишком независимо и тогда можно было бы прибегнуть к моей решительной воле. Я не размышлял и согласился сопровождать его, хотя конечный смысл всей этой его затеи был мне непонятен.

Мы все собрали и подъехали к циклопическому автомобилю. Наспех перекусили. Мой близнец тоже поел. В его сумке все было подобно нашему, только огромное: огромные куски хлеба, сочные помидоры величиной с добрый валун, глыбы халвы и прочее. Посреди поспешной трапезы я просыпал соль и отправился было к исполину, сидевшему метрах в тридцати от нас, но Кобальский тут же меня остановил, сказав, что вся та пища всё-таки великанская, и что есть ее нам ни в коем случае нельзя.

Достав из саквояжа рупор, Кобальский прокричал колоссу, чтобы тот осторожно поставил тележку с футляром и наш автомобиль в свой, на заднее сиденье, а нас поднял в коробку, которая была перед ветровым стеклом внутри кабины. Все было сделано в два счета. Я никогда не испытывал большего страха, чем в тот момент, когда великан-двойник протянул ко мне свою руку. Он большим и указательным пальцем взял меня под мышки, поднял и на огромной высоте, как букашку, пронес в открытую дверцу циклопического автомобиля. Держал он меня очень бережно, я ощущал это по дрожанию его пальцев.

Я боялся, что он или раздавит меня, или из-за своей вполне естественной осторожности уронит с огромной высоты. Я как мог правой рукой сверху обхватил его указательный палец, а перед самой дверцей не выдержал и крикнул: «Осторожно, осторожно! Смотри не урони меня. Подставь снизу ладонь левой руки…»

Он от моих слов расхохотался, меня замотало в его дрожащей от смеха руке. «Значит, — подумал я, — он даже не подозревает о моем страхе и мои слова для него были полной неожиданностью, раз он так рассмеялся».

— Печально было бы, — смеясь и кашляя, громоподобно проговорил он, — неприятно было бы уронить самого себя… Чего ты боишься? Я ведь и сам знаю, что с такой крошкой-малявкой надо быть поосторожней! Что, не так, что ли?

Я понял, что он достаточно самостоятелен и заметно безразличен ко мне, раз так заразительно смеялся, когда мне было далеко не до смеха. Да и это его ироническое «крошка-малявка» мне совершенно не понравилось. Он вел себя так, как часто по отношению к другим вел себя я: без лишних «сантиментов». Да и что следовало мне от него ожидать? Ведь он был я, другой я со всеми особенностями моего характера, только огромный, сильный и такой демонстративно независимый, насмешливый. Меня беспокоило его безразличие ко мне, а потому смущала и величина. В нем сразу же обнаружилась готовая к действию моя заносчивость, только преувеличенная: я такой могущественный! И тут я поймал себя на мысли: вот как неожиданно проявились — да еще, наверное, и не так могут обернуться против меня же самого! — некоторые черты моего характера. Тысячекратно в моем близнеце обеспеченные силой, эти мои личностные свойства теперь таким неожиданным образом подавляли все мое существо.

Безусловно, моя масштабная копия обладала качеством индивидуальной цельности, уже приобретала свой личный опыт и, конечно, постепенно должна была становиться все более и более самостоятельной, со временем во всех отношениях все менее и менее похожей на меня. Но перемениться так быстро, перестать замечать меня так искренне — это для меня было слишком большой неожиданностью.

Не напрасно Кобальский искал и во мне нашел человека добросовестного, покладистого, безбоязненного. Ну и с целым рядом других достоинств (не считая того, что я еще умел плавать и водить автомобиль!). Теперь я его понимал: насчет моего ума и прочего такого он явно иронизировал. Для Кобальского было важно, чтоб человек, которого он выбрал для осуществления своего замысла, был самонадеянным, заносчивым и в то же время покладистым. Смышленый фотограф был уверен, что я для него открытая книга. Он был убежден, что со мной «вся игра сделана». Мне казалось, что я знал себя. Но попробуй отговори исполина от предстоящей поездки…

Я размышлял не больше минуты и пришел к выводу: исполин относится ко мне точно так, как я обычно относился к другим. Ведь я для него был другой.

«Выходит, — подумал я, — что к нам в конечном счете относятся так, как мы относимся к другим? Да, но, конечно, не всегда».

Все это так, но сейчас-то я имел дело не просто с выводом, от которого можно отмахнуться, а с отразившейся, отлетевшей от меня моей сутью, которая была воплощена в огромную массу и обладала колоссальной силой…

Что теперь — уйти, убежать от своего самодействующего отражения? Нет, конечно, теперь на произвол Кобальского свою копию я оставить не мог. Да, я боялся: колосс мог натворить бед.

Озадачивал он меня и своими физическими качествами. Я не хуже многих других, знающих физику и биологию, понимал, что при таком увеличении объема и массы моя копия должна просто-напросто раздавить себя — или рассыпаться, или расползтись. Его ноги, казалось, не должны были выдержать вес всего его тела… Но этого не происходило. Очевидно, физико-биологически его тело обладало особыми свойствами. И невиданную упругость, прочность его тела изначально обеспечивал сам способ создания — именно при помощи масс-голографической установки. Исполин был легок на ходу, хотя, когда шел, оставлял заметно вдавленные в землю, все о нем, казалось, говорившие следы. Речь его была медленной, рокочущей, голос самого низкого регистра — понятно, органы его речи не могли издавать колебания с такой же частотой, как и обыкновенный человек. Наши слова он воспринимал почти как писк. Да и сила звука нашего голоса была для него почти на пороге слышимости. Поэтому-то и пользовался Кобальский своим рупором. Хотя все, что он хотел сказать исполину, он мог сказать прямо мне, и тот все бы знал. Но Кобальский всячески форсировал самостоятельность моего двойника…

Не помню, как оказался я в толстостенной картонной коробке перед ветровым стеклом. Через минуту рядом со мной был и Кобальский.

Исполин сел в свой циклопический автомобиль. Завел мотор. Под нами все задрожало. Огромная машина тронулась с места и покатила. Мы с Кобальским стояли в коробке перед самым ветровым стеклом. Крепко ухватившись руками за борт, всматривались в быстро, очень быстро убегавшую под невероятный автомобиль пустыню.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: