У доктора вошло в обычай сочинять длинные послания, которые он тщательно запечатывал в конверты и вручал мне, сопровождая подробнейшими указаниями, смысл коих сводился к тому, что я обязан был после кончины автора переслать все эти письма поименованным лицам, в большинстве своем проживающим на островах Ост-Индии; впрочем, среди указанных адресатов я обнаружил имя некогда знаменитого врача-француза, уже давно числившегося умершим и о котором в свое время ходили самые немыслимые слухи. Помнится, я подумал, что француз, которого считали и считают покойным, быть может, таковым вовсе и не является?.. Все эти конверты я впоследствии сжег не вскрывая.
К сентябрю ни слушать, ни глядеть на доктора Муньоса без внутреннего содрогания я уже не мог: цвет его лица и тембр голоса внушали откровенный страх, и я с огромнейшим трудом выносил его общество. Однажды у доктора испортилась настольная лампа, и пришедший электромонтер, столкнувшись лицом к лицу с хозяином квартиры, рухнул на пол в эпилептическом припадке. Даже пройдя сквозь кошмар большой войны, человек этот никогда не испытывал такого беспредельного ужаса. Доктору удалось прекратить судороги, причем он старательно избегал попадаться бедняге на глаза.
И вот в середине сентября, как гром среди ясного неба, на нас обрушился ужас всех ужасов. Как-то вечером, часов около одиннадцати, вышел из строя компрессор холодильной машины, и уже три часа спустя испарение аммиака окончательно прекратилось. Доктор затопал ногами по полу, призывая меня. Он сыпал проклятиями, голос его стал невероятно сиплым и дребезжащим. Я изо всех сил старался сделать хоть что-нибудь, но мои дилетантские потуги не принесли никакого успеха. Когда же я привел механика из расположенного неподалеку круглосуточно работающего гаража, то выяснилось, что до утра все равно ничего сделать нельзя, потому что необходимо достать новый поршень. Ярость и ужас обреченного отшельника перешли все границы и, казалось, стали раздирать изнутри распадающуюся оболочку; доктор вдруг судорожно зажал глаза ладонями и опрометью бросился в ванную. В комнату он возвратился с плотно забинтованной головой, слепо ощупывая воздух руками; глаз его я уже больше никогда не увидел.
Температура в комнате заметно поднималась. Около пяти пополуночи доктор заперся в ванной, а меня услал в город с категорическим наказом скупать для него весь лед, какой удастся разыскать в ночных аптеках и закусочных. Всякий раз, возвращаясь из не всегда удачных походов, я сваливал добычу у запертой двери ванной комнаты и слышал доносящийся из-за нее несмолкающий плеск воды, и глухую хриплую мольбу: «Еще... еще!». И я вновь бросался на поиски льда.
Наконец, рассвело. Утро сулило теплый день. Один за другим открывались магазины. Хозяева лавок поднимали жалюзи. Я попросил Эстебана помочь мне либо носить лед, пока я буду добывать поршень, либо заказать поршень, пока я таскаю лед. Но, послушный наущениям матери, мальчишка наотрез отказался помогать.
В конце концов, я нанял на углу Восьмой авеню какого-то замызганного бродягу, приволок его в лавку, в которой имелось много льда, попросил хозяина доверять ему лед, а сам бросился на поиски поршня и механика, способного его установить. Это оказалось крайне непростым делом. Теперь уже я, подобно затворнику-доктору, сыпал страшными проклятиями, охотясь по городу за поршнем нужного качества и размера. Меня терзало чудовищное чувство голода, но нечего было и думать о еде в этой кутерьме бесплодных телефонных переговоров, напрасной беготни, лихорадочных метаний от конторы к конторе, от мастерской к мастерской. Я сновал по городу на автомобилях, я мчался в вагонах подземки, я без отдыха измерял шагами мили и мили улиц, и добился своей цели. Где-то к полудню я отыскал-таки фирму, готовую удовлетворить мои требования и выполнить заказ; около половины второго пополудни я вернулся в пансион, где умирал доктор Муньос, со всем необходимым и в обществе двух крепких и толковых механиков. Я сделал все, что было в моих силах, и надеялся, что успел вовремя. Но черный ужас оказался проворнее. В доме я застал небывалый переполох; сквозь хор перепуганных голосов прорезался густой бас -кто-то громогласно читал молитву. Вонь стояла исключительно мерзкая, и один из нищих испанцев, перебирая четки, заявил, что смрад исходит из-под запертой двери доктора Муньоса. Нанятый мною бездельник, как оказалось, принес лед всего лишь дважды, причем во второй раз выскочил из квартиры с громкими воплями, выпучив глаза, и бросился вон. Видимо, бродяга заглянул куда не следовало, за что и поплатился... Но, как бы там ни было, перепуганный бродяга вряд ли стал бы затворять за собой дверь; а теперь она была заперта. За дверью царила тишина, лишь изредка падали на твердое медленные тягучие капли. Подавляя ворочающиеся в глубине души скверные предчувствия, я предложил вышибить дверь. Но хозяйка пансиона принесла откуда-то согнутую проволоку и, орудуя ею, сумела отпереть замок. Мы заранее подняли оконные рамы и распахнули все двери в комнатах четвертого этажа. Лишь после этого, зажимая платками носы, мы отважились переступить порог этой проклятой комнаты. Сквозь окна ее, выходящие на южную сторону, били жаркие лучи послеполуденного солнца.
От распахнутой двери ванной тянулась полоса черной слизи, вначале к входной двери, а оттуда к столу, под которым собралась жуткого вида лужа. Уродливые карандашные каракули, будто наощупь начертанные слепцом, покрывали оставленный на столе листок, изгаженный той же неверной, елозившей по бумаге липкой рукой, поспешно выводившей прощальные слова. Далее слизистый след тянулся к кушетке, где и заканчивался тем, что описанию не поддается.
Я не способен, не смею говорить о том, что мы увидели на кушетке. Но я все же могу повторить то, что, дрожа как в лихорадке, разобрал на гадко липнущем к пальцам листке, прежде чем превратить его в пепел; что я с ужасом вычитал, пока хозяйка и оба механика, очертя голову, неслись прочь из этого адского места, чтобы дать бессвязные объяснения в ближайшем полицейском участке. Написанное в предсмертной записке казалось более чем неправдоподобным при свете яркого солнца, при поднимающемся от асфальта забитой машинами Четырнадцатой улицы реве грузовиков и шелесте шин автомобилей, врывающемся в окно, но я, признаюсь, поверил каждому слову — тогда. Верю ли я в это сейчас?.. Откровенно говоря, не знаю. Над некоторыми явлениями лучше не задумываться, чтобы сохранить здравый рассудок, поэтому лишь повторю, что с той поры ненавижу запах аммиака и чувствую дурноту, как только повеет холодом.
«Вот и конец, — корчились зловонные каракули, — лед кончился, этот парень заглянул и бросился наутек. С каждой минутой теплеет, и ткани больше не держатся. Вы ведь помните, что я рассказывал о силе воли, активности нервов и сохранении жизнеспособности тела после прекращения деятельности органов. Теория хороша, но до определенного предела. Я не предвидел опасности постепенного распада. Доктор Торрес понял это, и умер от потрясения. Он не перенес того, что был вынужден совершить. Получив мое письмо, он спрятал меня в укромном темном месте и выходил. Однако органы моего тела к жизни возродить не удалось. Доктору Торресу ничего иного не оставалось, как прибегнуть к моему методу искусственной консервации. Поэтому знайте: Я УМЕР ЕЩЕ ТОГДА, ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД!»