Баярд, нахмурившийся было при упоминании Мунка, довольно оттопырил губы.
— Он что, совсем идиот?
— Ему сказал Стриндберг. Он верил всему, что тот говорил.
— Хорош!.. И Стриндберг тоже. Придумать такое!.. Ничего себе, умные у тебя были приятели… Нет, ты меня огорошила — луна упала на Северный полюс!
А почему бы и нет? Ты-то откуда знаешь? Да, упала и лежит во льдах, одинокая, стынущая, и плачет по небу, которого лишилась, и по другой, оставшейся там луне.
— Почему только тебе не открылись его глаза? — произнесла она вслух. — Почему именно тебе?
— О чем ты? — не понял Баярд, все еще наслаждавшийся непроходимой глупостью Мунка.
— Не то страшно, что тебе не открылись его глаза, а то, что ты не веришь, будто они открываются другим. Ведь не веришь, не веришь? — спросила она жалким голосом.
— Веди себя прилично, — оглянувшись на проводника, прошипел Баярд.
Они не разговаривали до самой гостиницы. Воспользовавшись тем, что он стал расплачиваться с извозчиком и проводником, Дагни быстро поднялась наверх и заперлась в номере. Напрасная предосторожность — он не постучал.
После тщетных попыток заснуть Дагни сполоснулась над фаянсовым тазом и спустилась вниз. Она заняла давешний столик, спросила копченой бастурмы и бутылку цинандали.
Она только успела запить кусочек острого, приперченного мяса глотком холодного вина, когда мимо шмыгнул петербургский любознатец, сделав вид, будто не заметил ее.
— Вы!.. — крикнула она, поперхнувшись. — Вы!.. Подите сюда!
Мгновенно обернувшись, Карпов искусно сыграл радостное удивление.
— Садитесь! — приказала Дагни. — Пейте! — Она выхватила салфетки из высокого стаканчика и всклень наполнила его вином. — Знаю, знаю, у вас печень, почки, сердце, желчный пузырь. У всех печень, почки, желчный пузырь и прочая требуха, вот только насчет сердца не уверена. Плевать! Выпьем за свинство черного поросенка и за погибель больших свиней!
Бедная Дагни Юлль, с младых ногтей втянутая в эстетические бесалии самой утонченной литературно-художественной среды того времени, всерьез считала, что на сцене жизни положено играть лишь гениям, а всем остальным отведена роль толпы. Она не желала считаться с каким-то Карповым.
Неуверенно усмехаясь, Карпов сделал глоток, просмаковал, глотнул еще, улыбнулся Дагни не без игривости и залпом осушил стакан.
— Молодцом! Из вас еще можно сделать человека. Скажите. — Дагни приблизила свое лицо к Карпову. — Вам открываются глаза Иисуса Христа?
Неизвестно, заглядывал ли Карпов в собор Светицховели, но он был не только петербургским журналистом, сомнительной столичной штучкой, прихлебателем на пиру небожителей, но и загадочным, многослойным, непрозрачным, со всякой всячиной русским человеком, он не удивился, не отпрянул, принял вопрос как должное, хотя, может, и не с того конца, и заерничал в ответ витиевато:
— Смиренным и кротким духом открывает Иисус благость очей своих и сладостный вертоград божественного милосердия. — И жутковато добавил: — Жалки и не сподобившиеся узреть очи господни.
Неужели он догадался?.. Быть не может! И все-таки в этом скромнике сидит русский черт. Не зря его привечали в "Черном поросенке". Ей-богу, мы могли бы провести с ним отличный вечер. Необходимо встряхнуться после всех храмов, монастырей, ущелий, долин, пенных струй, наставлений, высокопарных банальностей, плоских сентенций, перевести дух и набраться сил на будущее. Только бы нам не помешали!..
Но им помешали, и довольно скоро. Они приканчивали вторую бутылку, когда Баярд с сизым от гнева лицом возник у их столика и, не поздоровавшись с Карповым, бросил ей задышливо:
— Прошу вас!..
Надо отдать должное Карпову: он мгновенно подавил естественный порыв любезности и сделал вид, будто не замечает Баярда, но черты лица заострились готовностью дать отпор. Неужели опять пистолеты? Какая тоска! И только из отвращения ко всем этим петушьим делам она встала, кивнула петербуржцу и последовала за Баярдом…
Это был самый тяжелый разговор с начала поездки. Она умела отключать слух, и первые несколько минут яростный захлеб оскорбленного себялюбца и собственника просто не достигал ее ушей. Но потом барабанящие по черепу слова стали проникать в сознание.
— Вы задались целью унижать меня. Вы кокетничаете с проводниками, с официантами, со всякой шушерой из номеров!..
Пора было вступать:
— И вы ревнуете меня ко всякой шушере? Вы — такой гордый!..
— Ваша ирония неуместна. Да, у меня есть самолюбие, есть гордость, наконец. Конечно, для вас, проведшей жизнь среди богемы… — слово показалось ему то ли слишком мягким, то ли слишком поэтичным, а таким оно и стало с легкой руки Пуччини, и он придумал другое, — среди подонков, все это пустой звук.
"Милые подонки! — подумала она с внезапной нежностью. — Даже в пьянстве, скандалах, ссорах, в распаде и безумии вы никогда не опускались до тривиальности. Ваша речь всегда оставалась драгоценной, вы и падали не вниз, а вверх".
— Этих, как вы изволили выразиться, «подонков» знает весь мир, — устало произнесла она.
— А меня не знает никто! — подхватил он. — Они артисты, гении, а я "персть зем-на-я". Так называет ваш бывший муж-дегенерат нормальных людей?
— Откуда вы знаете? — искренне удивилась она. — Неужели он говорил это при вас?
— Посмел бы он! Сказали вы в день нашего знакомства, когда шампанское порядком затуманило вашу слабую голову.
— Вы еще и злопамятны?
— Нет, просто у меня хорошая память. А скандальная властность ваших мужей и любовников претит каждому человеку со вкусом.
— Пусть так… Только при чем тут мои мужья, я, кстати, была всего лишь раз замужем, и любовники, что вы вообще о них знаете?
— Достаточно, чтобы презирать всю эту нечисть! — трясло от бешенства. — Вы созданы ими… вы пропитаны их мерзким духом как вокзальный буфет запахом пива и дешевых папирос.
Ого, он, кажется, разразился художественным образом? Жалким, под рукой лежащим, но все же… Лишь сильное, искреннее чувство может высечь искру из такой деревянной Души. И она пожалела ревнивого, самолюбивого, ограниченного, но преданного ей человека.
— Это жестоко и несправедливо. Вы знаете, как я настрадалась. Если бы не вы…
Старый прием еще раз сработал. Он несколько раз глубоко вздохнул, краснота сбежала с лица.
— Я люблю вас, а любовь не бывает справедливой.
"Боже мой! — вновь поразилась Дагни. — Кажется, его осенила мысль! Настоящее обобщение! Прежде он способен был только на установление факта. Любовь и страдания развивают его, и это было бы прекрасно, если б не лишало меня тишины. Тогда зачем он мне?"
— Ваша любовь должна быть справедливой, — сказала она серьезно и мягко. — Оставьте судороги слепых чувств другим. Вы же не такой, вы рыцарь. Я так вам верю! У меня нет ничего, кроме вас.
— К сожалению, у вас есть прошлое, — сказал он ледяным тоном и сразу вышел, громко хлопнув дверью.
Впрочем, дверью хлопнул не он, а сквозняк. Окно было открыто, и белая занавеска на миг вспучилась животом беременной женщины. Не хватало еще, чтобы он хлопал дверьми, — омерзительный, ненавистный ей с детства жест, каким ее отец, слабый и раздражительный, завершал все объяснения с матерью. Было что-то символическое в вульгарном шуме, поставившем точку на злом и безнадежном разговоре. Но что значила его завершающая фраза и, главное, тон, каким она была произнесена? Желание, чтобы последнее слово осталось за ним? Боязнь, что он слишком рано капитулировал? Какое-то созревшее в нем решение?..