Я кивнул, думая о своем.
— Хотел бы я знать, с чем она пожалует?
— Кто?
— Да дочь сенатора Эймса.
— О!
Я ростом под метр 85, но мне не приходится сильно наклоняться, чтобы поцеловать Сару. В ней метр 77, она стройная, даже худенькая. У нее поразительное лицо (если б не интересные неровности, его можно было бы назвать прекрасным), широко расставленные зеленые глаза и длинные, до пояса, иссиня-черные волосы. «Индейские волосы», как она их называет. Всем рассказывает, что на четверть принадлежит племени сиу, тогда как на самом деле — от силы на одну тридцатую.
— Умм, — сказал я, обнимая ее на прощанье, — до скорого, болтушка моя!
— Ты расслышал хоть что-то из того, о чем я тут распиналась, или нет?
— Конечно, я все слышал! — ответил я. — Ты хочешь найти себе красавчика, чтобы он заменил, наконец, кошачью уборную.
Глава четвертая
Дочь сенатора опаздывала. Опаздывала уже на 24 минуты. Есть во мне что-то от школьного учителя, не терпящего вечно опаздывающих копуш. Сам я никогда не мог позволить себе быть копушей! Я медленно закипал, восседая на тяжелом зеленом металлическом стуле в этой придорожной забегаловке, и уже начал вовсю перебирать в уме свою коллекцию самых уничтожающих замечаний, хотя и прекрасно знал, что не воспользуюсь ни одним из них. По крайней мере, по отношению к ней.
Я увидел ее в 3.25, больше чем в полквартале отсюда, на восточной стороне Коннектикут Авеню в направлении Шератон-Парка. Она торопилась — так, как это делают некоторые женщины, когда чувствуют, что их опоздание уже превосходит всякие извинения: глаза уставлены строго в одну точку перед собой, подбородок вверх, грудь вперед, рот чуть изогнут в наполовину проступившем «простите», ноги двигаются короткими быстрыми шажками, которые того и гляди перейдут в семенящий бег.
Когда она приблизилась на расстояние около 50 шагов, я убедился, что ее самоописание почти полностью соответствует оригиналу. Это была блондинка чуть выше среднего роста, что-то порядка метра 82, одетая в темно-бежевый брючный костюм с поясом на медной пряжке — вполне декоративным, из тех, что свободно свисают чуть пониже пупка. Кроме того, на левом плече она несла коричневую кожаную сумочку, а в правой руке держала также кожаный атташе-кейс.
Она не предупредила, что будет столь хороша собой! Или это просто солнечные лучи почти безукоризненного майского денька сыграли шутку с ее волосами, слегка просвечивая сквозь них и создавая полное впечатление, что на голове у нее — корона из вспененного золота? Она сказала мне, что будет в очках, больших круглых очках в металлической оправе с пурпурными линзами — но их не было. Осмотрев ее всю, я бросил копаться в своей коллекции сарказмов и начал гадать по поводу ее глаз: какие они — карие? Или, может быть, даже зеленые?
Этого я так никогда и не узнал. Когда она была уже почти в 40 шагах от меня, раздался резкий, трескучий звук, чуть глуше, чем ружейный выстрел, и зеленый атташе-кейс исчез. Только что был — и нет! А волосы девушки были уже не золотые — они стали огненными, и пламя взметнулось почти на полметра над ее головой — и снова опало вниз, облив ее жарко-оранжевым.
Мгновение она плясала на месте — дикая, страшная джига! А потом вскрикнула — только один раз — но до сих пор этот вскрик как будто стоит у меня в ушах. Закричав, она попыталась рвануться на проезжую часть — так, как будто дорожный поток мог омыть ее — и действительно сделала пару быстрых, шатких шажков… прежде чем рухнула на тротуар, где умерла. Она лежала, вывернувшись немыслимым образом, и стала похожа на черный, обугленный бант, над которым уже начал виться легкий дымок.
Послышались громкие крики, завывания, восклицания «Ох ты, боже мой!», пока наконец какой-то седой мужчина с брюшком, из тех, что быстро соображают, не сорвал с себя пальто и не начал сбивать пламя, которое, впрочем, уже и так затухало. Толстяк бил и бил по нему, и продолжал даже тогда, когда горение полностью прекратилось, и все размахивал своим одеянием, хотя тушить было уже нечего. Обугленное, скрученное тело изогнулось на асфальте и слегка дымилось посреди майского полдня.
Усилия мужчины с брюшком ослабели, стали неуверенными, и затем прекратились. Теперь он плакал, уставившись в пальто, которое держал в руках. Затем, встав на колени, он прикрыл им голову и плечи девушки. Едва поднявшись, наклонился опять — чтобы забрать из пальто свой бумажник. Постоял еще немного, плача и глядя вниз, на нее. Потом поднял голову и вопросил громким, отчетливым голосом: «Ну и куда же, вашу мать, мы все катимся?!»
Никто ему не ответил. Он повернулся, пробрался сквозь толпу и медленно побрел вниз по улице.
Я осторожно поднялся со своего места за столиком в придорожном кафе. Я достал из кармана брюк доллар и положил его под свой стакан чая со льдом. Заметил, что руки мои мелко трясутся, и поэтому засунул их поглубже в карманы плаща. Сделав все это, я стал медленно пробираться по кромке толпы, которая уже собралась вокруг тела мертвой девушки. Не знаю почему, но я старался не спешить на всем пути до парковки.
— Что у вас? — спросил работник автостоянки, изучая мой корешок квитанции.
— Коричневый Пинто, — ответил я.
— С вас доллар. А там что стряслось — несчастный случай какой-то?
— Не знаю, — сказал я.
Мне пришлось ждать, прежде чем я смог повернуть на север по Коннектикут Авеню. Движение почти застопорилось, так как зеваки на проезжающих автомобилях резко замедлялись или вообще останавливались, чтобы хорошенько разглядеть то, что лежало на тротуаре. Прочь они отъезжали с какой-то видимой неохотой. В отдалении послышались нетерпеливые завывания запоздалой полицейской сирены.
Дожидаясь «окна» в дорожной пробке, я размышлял о зеленом «дипломате». Предполагалось, что в него были уложены магнитофонные записи, документы, 50-страничный отчет, написанный самой Каролиной Эймс, дочерью сенатора… Интересно, отчет был написан ею от руки — или напечатан на машинке? Интересно также, что еще было УЛОЖЕНО. Было что-то еще… Похоже, напалм. Ничто другое не вспыхивает так ярко.
Пристроившись, наконец, в дорожный поток, я задумался о самой Каролине Эймс, о том, что же ее задержало на 25 минут. Наверно, это было что-то незначительное и совсем непредсказуемое — что-то вроде звонка болтливой подружки, неисправных часов, ушедшего из-под носа автобуса…
Так я ехал почти 4 мили до Чейви-Чейз Сёкл, и только после этого в голове у меня наконец прояснилось до такой степени, что я смог задать себе вопрос: а что было бы, если бы дочь сенатора НЕ опоздала? Мысль об этом заставила меня остановить машину. Я наклонился к правой дверце, раскрыл ее — и меня вырвало прямо на заботливо взлелеянный кем-то газон.
Глава пятая
Даже прожив в Вашингтоне много лет, вы можете не догадываться о том, что менее чем в 2 милях от Белого Дома, почти сразу за отелем «Шорхем», начинается дикая сырая рощица, где между деревьями едва вьется узкая полоска асфальта. Это — Норманстоун Драйв. Поначалу кажется, что там множество опоссумов, кроликов, енотов. Даже лосей ожидаешь увидеть — одного или даже парочку. Не может быть, чтоб их там не было. Мне, правда, так никто и не повстречался — хотя бывал я в тех краях не раз и не два.
Норманстоун Драйв — адрес Френка Сайза. Там возвышается его огромный, даже размашистый трехэтажный особняк, чья линия кровли кажется немного диковатой — как будто в душе архитектора, трудившегося над зданием, боролись пристрастия сразу и к романскому стилю, и к стилю английских Тюдоров — и ни один не смог одержать победу.
Дом взгромоздился на крутом склоне лесистого холма. Сайз жил в нем с женой, пятью детьми и тремя слугами. Один из них — высокий молодой человек с плотно сжатым небольшим ртом и невозмутимым взглядом — открыл мне тяжелые железные ворота и сопровождал меня на всем пути от них до кабинета Сайза. Ворота были единственным путем внутрь здания, так как оно по периметру было ограждено почти трехметровым забором, поверх которого в три ряда лежала колючая проволока. Так основательно укрепиться пришлось после того, как кто-то попытался похитить младшую дочь Сайза.