Денис снова повторил свое имя, должно быть, не расслышанное стариком в коридоре.

— Какой Давыдов?

— Сын Василия Денисовича, отставного бригадира... Полтавским легкоконным командовал...

— Знавал отца твоего, — смягчился фельдмаршал, — да и деда Дениса Васильевича помню, в приязни с ним состоял, преважный был вельможа, — и тут же перечислил еще с десяток родственников Давыдова, с которыми он знался либо водил приятельство. Потом, что-то припомнив, неожиданно спросил с весьма добродушным видом: — Ежели не ошибаюсь, то ты против воли должен был однажды выйти из гвардии. За что?

Давыдов рассказал, как было дело, и даже прочел несколько строк из сатиры «Сон», где были задеты весьма сиятельные лица. Это старику фельдмаршалу даже понравилось, и он теперь, вроде бы окончательно оттаяв, сказал:

— Ишь ты какой хват. Поглядим, как в деле супротив французов будешь.

Поутру Каменский всем рассказывал о необычном ночном визите к нему поручика Давыдова, и скоро об этом похождении уже знал весь салонный Петербург. Многие заранее поздравляли Дениса с адъютантской должностью при главнокомандующем. Однако на сей счет должен еще был сказать свое слово государь...

Когда на следующий день Давыдов в час развода пробился к фельдмаршалу, тот отвел его в сторону и беспомощно развел руками:

— Я говорил о тебе, любезный Давыдов! Просил тебя к себе в адъютанты в несколько приемов, но мне отказано под предлогом, что тебе надо еще послужить во фронте. — Он понизил голос. — Признаюсь тебе, что по словам и по лицу государя я увидел невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось. Более он и слышать о сем деле не пожелал. А против его воли я ничего не могу. — Он снова беспомощно развел руками.

У Давыдова потемнело в глазах. Ему показалось, что все его честолюбивые мечты относительно действующей армии теперь окончательно рухнули.

Впрочем, смелое похождение Давыдова к старому фельдмаршалу, столь известному своим бешеным нравом, не прошло бесследно. В свете об этом говорили с удивлением, похвалою и сочувствием, а имя молодого лейб-гусарского поручика, так горячо и страстно рвущегося навстречу военной опасности, неожиданно обрело в общественном мнении некий романтический ореол. Особенно у дам.

Сестра Бориса Четвертинского Мария Антоновна Нарышкина, которой, как было всем известно, в последнее время увлекся государь, встретив Дениса у себя вместе с братом, тотчас же спросила, сверкая обворожительной улыбкой:

— И зачем, Денисушка, друг мой сердечный, тебе так рисковать надо было? Этот старый олух сослепу, либо со страху, либо во гневе своем безумном пальнул бы в тебя из пистолета. И спросу с него не было бы... Слава богу, что все так обошлось. Надо было меня своим адвокатом избрать, — она с непринужденной кокетливостью чуть повела крутым обнаженным плечом, — может быть, желание твое давно бы и решилось. Нет, видно, и впрямь мне самой надобно о тебе похлопотать!..

Денис с немой благодарностью и восторгом поцеловал ее прелестную руку.

Через несколько дней Давыдов был вызван из Павловска радостной вестью: вернулся Евдоким. Он, конечно, тут же помчался в Петербург для свидания с братом.

В кавалергардских казармах уже вторые сутки шло празднество по поводу благополучного возвращения младшего Давыдова из французской неволи. Обмен пленными, как известно, был давным-давно завершен, однако Евдокиму вернуться на родину вместе с другими русскими до сей поры не позволяло состояние здоровья: под Аустерлицем во время знаменитой атаки кавалергардов он получил семь ран — пять сабельных, одну пулевую и одну штыковую. Эти раны, красноречиво свидетельствующие о его храбрости и мужестве в бою, и были причиной того, что в полк Евдоким Давыдов изо всех оставшихся в живых офицеров вернулся самым последним.

Теперь кавалергарды отдавали должное своему боевому товарищу. В обширной сводчатой зале офицерского собрания голубоватым огнем пылали пуншевые чаши, пенилось шампанское, клубился табачный дым и, почти беспрестанно, сменяя друг друга, заливались два хора песельников.

Евдоким, в новом, блестящем, с иголочки мундире, сидел в центре дружеского круга, неестественно бледный, похудевший, с левою рукою на черной шелковой перевязи, с лихорадочно горящими, глубоко запавшими глазами, видимо, безмерно усталый и безмерно счастливый.

Денис, сердечно обнявший и расцеловавший брата, был встречен всеобщими радостными кликами и тут же усажен за стол рядом с Евдокимом. От него начали требовать стихов.

— Погодите, господа, — улыбнулся Давыдов-старший, — все будет, и стихи, само собою, обещаю вам. Однако прежде хочу услышать о злоключениях младшего брата своего, о коих мне ничего не ведомо.

— Справедливо! — рассудили кавалергарды и в который уж, видимо, раз заставили Евдокима снова рассказать о том, что выпало на его долю после Аустерлица.

Получив многочисленные жестокие раны, он, как оказалось, рухнул на поле битвы замертво вместе с конем и был завален целою грудою окровавленных трупов. Здесь его никто не отыскал, да и, видимо, не до того тогда и было. Очнулся уже глубокой ночью, с великим трудом, превозмогая боль, выбрался из страшного завала и кое-как добрался до мерцавшего неподалеку огня, возле которого нашел других русских раненых. Здесь, к его радости, оказались и двое кавалергардов — Арапов и Барковский, тоже помятые и порубанные, но не так сильно, как он. Товарищи по полку оказали Евдокиму посильную помощь. Посовещавшись, решили, покуда смогут, двигаться за отступающей русскою армией. Однако вскоре их настиг французский конно-гренадерский эскадрон, патрулировавший местность. Раненые кавалергарды были объявлены пленными и отправлены в Брюн, где тогда находилась главная квартира Наполеона.

Тут, однако, силы окончательно покинули Евдокима. Идти далее он уже не мог. И сопровождавший их французский поручик Серюг проявил редкое великодушие: он уступил тяжелораненому русскому офицеру своего коня, поделился едою, а в ближайшем же селении приказал местному пастору снарядить для впадавшего в забытье Евдокима специальную повозку. В Брюне этот же поручик помог разместить его в полевой французский госпиталь и посоветовал в случае нужды обращаться за помощью и защитой к дяде своему, министру Маре, находящемуся при главной императорской квартире. Сего поручика Серюга Евдоким теперь по справедливости считал своим спасителем.

В госпитале в Брюне Давыдов-младший пролежал довольно долго. Здесь, кстати, демонстрируя свою заботу о раненых и страждущих и заботясь об упрочении авторитета человеколюбивого монарха, в окружении пышной свиты побывал Наполеон. Заглянул он и в помещение, отведенное для русских офицеров. А Евдокима удостоил даже краткой беседы. Завидев его, почти всего запеленутого в повязки и лубки, он подошел и спросил: «Combien de blessures, monsieu?» — «Sept, cire», — ответил Евдоким. «Autant de marques d'honneur!»16 — сказал Бонапарт в явном расчете на эффект и проследовал дальше. Эту беседу дословно воспроизводили потом многие европейские газеты...

Случайное личное благосклонное внимание, проявленное к Евдокиму со стороны Наполеона, видимо, сыграло свою роль в том, что раненому русскому кавалергарду была оказана и в последующем должная забота: для окончательного выздоровления его, чуть ли не единственного из всех прочих, отправили в глубь Франции на берега Роны. Там в маленьком уютном городке, оплетенном виноградными лозами, он пробыл почти до последнего времени. Была там и юная француженка, которая к нему привязалась и очень удивлялась, что русский офицер так рвется на свой дикий заснеженный север. И на это он с печалью отвечал: «Rendez mon mes frimas...»17.

Денис Давыдов слушал эту удивительную, почти неправдоподобную историю, происшедшую в действительности с его братом, и невольно думал о том, что она вполне бы могла послужить своим сюжетом для захватывающего романа.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: