Первыми в дом, хоть и скакали из разных мест, прибыли Василий Денисович и Суворов. Оба на сей раз были покрыты пылью настолько, что черты лица у того и другого угадывались с трудом.
— Веди меня, полковник, поживее на обмывку, — приговаривал Суворов, следуя за отцом, — а то, помилуй бог, эдаким видом всех твоих домашних перепугаю...
Вскорости один за другим начали подъезжать и другие приглашенные к обеду офицеры. Все они, включая и отца, успевшего привести себя в порядок, были при полном параде, со всеми регалиями и в шарфах. А Суворов все из отведенной ему туалетной комнаты не выходил. Для Дениса это время ожидания тянулось нескончаемо долго.
Потом наконец заветная дверь распахнулась, и граф Александр Васильевич спорым, легким шагом вышел из мягкого полусумрака своего убежища к резкому и праздничному свету большой залы. Он весь сиял прямо-таки младенческой крещенской чистотой и опрятностью. На сей раз на нем был легкоконный мундир полного генерала, темно-синий с красным воротником и отворотами, шитый серебром и сияющий тремя алмазными звездами. Белый летний жилет его пересекала радужная лента Святого Георгия первого класса. На ногах блестящие глянцем ботфорты, на бедре шпага со старинным витым эфесом. Его белые, чуть тронутые желтизной волосы еще были влажны и кудрявились на лбу более обыкновенного.
Отец вышел навстречу, чтобы представить свое семейство.
Елену Евдокимовну Суворов ласково поцеловал в обе щеки и помянул добрым словом покойного ее батюшку генерал-аншефа Щербинина.
Переведя же взгляд на сыновей полковника, улыбнулся.
— А это мои знакомые!
И снова благословил обоих и дал поцеловать руку. И опять, кивнув на Дениса, убежденно повторил:
— Этот по всем статьям будет военным. Я еще не умру, а он выиграет три сражения.
И закуски, и обеденные блюда Суворову, видимо, пришлись по вкусу. Он ел с аппетитом, подхваливая каждое кушанье. Матушкины глаза влажнели от удовольствия.
Лишних, а тем более деловых разговоров за столом генерал-аншеф не любил, а потому обед проходил в чинной тишине и спокойствии. Лишь после того как трапеза завершилась, Суворов снова оживился и первый же завязал непринужденный разговор. Прежде всего начал хвалить калмыцкого саврасого коня, предоставленного ему на эти дни полковником Давыдовым. Лошадь подобной же редкой силы и резвости, по его рассказу, попадалась ему лишь раз, в сражении при Козлуджей.
Денис был рад несказанно: саврасым, на котором он вихрем гонял по маковым полям и низинным лугам, восторгался сам Суворов!
Через некоторое время генерал-аншеф простился с гостеприимным Давыдовским домом и в коляске уехал в лагерь, где перед отъездом в Херсон издал лаконичный приказ по результатам кавалерийских маневров с оценкою выучки и действия легкоконных, конно-егерей и карабинеров: «Первый полк отличный, второй полк хорош; про третий ничего не скажу; четвертый никуда не годится».
У Давыдовых этот приказ отозвался всеобщим удовлетворением: отец был счастлив, матушка Елена Евдокимовна творила благодарственную молитву господу, а Денис с Евдокимом преисполнились великой гордости, ибо под нумером первым, как все ведали, в этих учениях значился Полтавский легкоконный полк...
После отбытия графа Александра Васильевича на перекладных к своей главной квартире Василий Денисович забрал себе на память его оставшуюся в лагере легкую и простую курьерскую тележку, на которой он сюда перед тем приехал. Этой тележке, заботливо хранимой отцом многие годы и в Малороссии, и в Москве, и в их подмосковном сельце Бородине, суждено будет сгореть вместе со всею усадьбою во время знаменитого Бородинского сражения...
Никакой иной доли для себя, кроме той, которую предначертал ему великий Суворов, маленький Денис и не желал, и не представлял. Он крепко и окончательно уверовал в то, что непременно станет военным. Горячее и пылкое воображение отчетливо рисовало ему яростные баталии и лихие кавалерийские сшибки.
Лик переменчивой фортуны
Шестого ноября 1796 года, тусклым и знобливым осенним днем-нерассветаем, неожиданно для всех, так и не приходя в сознание после апоплексического удара, почила в бозе императрица Екатерина II. Еще накануне на проходившем у нее малом эрмитаже11 была она, по своему обыкновению, и здорова, и галантна, и весела, как всегда, подтрунивала над записным дворцовым острословом Львом Александровичем Нарышкиным...
В Петербург, будто в неприятельский город, хмуро и недоверчиво вступили гатчинские войска дождавшегося наконец своего часа Павла Петровича. Крутой нрав, жестокосердие и неистовое сумасбродство его были хорошо всем ведомы. И двор, и высшие вельможи и чины пребывали в великом смятении и панике: что-то теперь будет, что станется?..
Хорошо памятуя завет своего кумира прусского короля Фридриха II о том, что подданных надобно брать в руки не медля, не давая им для раздумья ни часу, наследник-цесаревич, стуча по навощенным паркетам толстою суковатою тростью, когда утонувшее в душных пуховиках тело матери еще не успело окончательно застыть, повлек за собою перепуганную и оглушенную печальным известием сановную толпу в дворцовую церковь и привел ее к присяге после зачтения спешно написанного разворотливым генерал-прокурором графом Самойловым манифеста о кончине Екатерины и вступлении на престол Павла I...
Павел I рассудил, что до него дисциплины и порядка не было у российских подданных ни в чем — ни в службе, ни в нравственности, ни в одежде. Его борьба с всеохватным общественным разгильдяйством началась с того, что посланные по его приказу по петербургским улицам и прешпектам полицейские и драгуны начали отлавливать среди бела дня близ гостиных рядов, модных магазинов и лавок праздных обывателей самого разного звания и сурово вопрошать о том, почему сей люд болтается без дела. Тех, кто пытался что-либо перечить, без разговору волокли на съезжую «для выяснения». Особливо доставалось всяческим модникам и франтам: с них либо прямо на улице, принародно, либо в участке срывали круглые французские шляпы, безжалостно срезали почитаемые Павлом Петровичем якобинскими отложные воротники, в клочья полосовали жилеты и спарывали с сапог отвороты, в которых император тоже усматривал явные признаки вольнодумства.
Для наглядной видимости порядка по всей северной столице спешно устанавливались полосатые будки, а у многочисленных мостов — такие же шлагбаумы, глянцево крашенные на прусский образец бело-черно-красною краскою.
Громко заговорил Павел Петрович и о необходимом пресечении столь распространенного в империи мздоимства и других злоупотреблений. С этою целью по многим казенным местам назначались разного рода ревизии, инспекции и проверки. Строжайше запрещено было использовать нижних военных чинов, а заодно и статскую канцелярскую мелочь в услужении по домам, дачам и деревням государственных мужей и сановников. Кроме того, государь назначил два дня в неделю, в которые всякий подданный без различия своего положения и звания мог явиться прямо к нему с просьбой или жалобой. Правда, заслышав про такое нововведение, потянулись было к нему мужики с обидами на помещиков, но после того, как первые же из них за свои челобитные по царскому слову были нещадно выпороты на Сенной площади, охотников на жальбу и прошения более не находилось.
Нещадная борьба за дисциплину и порядок повелась и в армии. Первыми тяжелую и жесткую императорскую длань ощутили на себе столичные гвардейские офицеры, привычно щеголявшие до сей поры в модных французских фраках и бальных башмаках, а в мундиры облачавшиеся лишь изредка, поскольку долгим пребыванием в полках себя не обременяли. Теперь же они принуждены были неотлучно торчать в казармах и потеть на плацу, где свирепые гатчинские унтеры обучали их прусскому гусиному шагу и ружейным артикулам наравне с новобранцами. Даже своей нарядной тонкотканой светло-зеленой формы гвардия была отныне лишена, ей были предписаны темно-зеленые общевойсковые мундиры из толстого сукна. Обязательны были теперь и все те же прусские букли обочь висков, дурацкие косички, наверченные на жесткую гнутую проволоку и украшенные серебряным галуном и большою черною петлицею шляпы такого несуразного покрою, что они сваливались с головы при маршировке...