О, на вечер дуэтов (сопрано — Оленина-д’Альгейм, баритон — Мережковский) Герье бы охотно пошел; но не тащат д’Альгейм — в зал правления университета.
И было обидно.
— «Ведь вот недотяпа!»
И давнишнее неприятное впечатление от Мережковского, злого и хмурого, смылось другим:
«Прост до ужаса, коли полез, как куренок, во рты пожирал схоластических тонкостей!»
И пробудилась симпатия: сквозь антипатию.
Утром узнал продолжение вечера: от Соловьева, М. С.: «старцы», общий конфуз обсудив, порешили забыть реферат, чтобы как романиста «honoris causa» Д. С. предложить в члены Общества; даже они — захотели: поужинать с ним. Соловьев фыркнул в руки, — из тальмы:
— «Ну вечер же… Неописуемое… Вы и представить не можете; уж и не знаю, как вылетел с ужина я, не увидав конца!»
— «Что же было?»
М. С. принялся мне описывать в лицах: я передаю итог слов.
Были: князь Трубецкой, Лев Лопатин, Рачинский, отец, кто еще — не упомнил; Д. С. Мережковский со своей стороны пригласил: В. Я. Брюсова и «скорпионов»; на ужин явился поклонник писателя, Скрябин; едва они сели за стол, начались инциденты: сперва — с Трубецким; он, сев рядом с писателем, со снисходительно-непереносным, сухим любопытством пустился ощупывать «зверя», и — слышалось:
— «Вы говогите, а…»
Д. Мережковский, «простая душа», тут же пойманный в сеть паука философского, мухой подергавшись, — бацнул в лицо Трубецкому, доверчиво склабясь, как будто ему собираясь поведать приятную новость:
— «Вам, как человеку вчерашнего дня, не дано понимать это!»
— «Как?.. Но позвольте, — пришел в ярость „князь“, — на каком основании? Мы одного ж поколенья с вами!»
Д. С., вдруг рассклабясь, резиновою дугою на Брюсова, руки бросая к нему, как ребенок, просящийся на руки, с легкостью, уподобляясь пушинке, взвеваемой в воздух, забыв, что в его ж построении Брюсов — труха, им сжигаемая для пожара вселенной, с восторгом прорявкал:
— «Вот, вот — кто о будущем!»
Сказано; с воплем поставлено старцам под нос: старцы побагровели, а «князь» стал зеленый, увидев не фигу под носом своим — декадента: с таким мефистофельским профилем!
Он был сражен: «декадента» просил читать; и случился скандал номер два, когда Брюсов поднялся: и — руки по швам — с дикой нежностью проворковал:
Мертвеца изнасиловав (таков сюжет стихотворения), сел, с невиннейшим видом потупив глаза.
Чувство, всех задушившее, — было ужасно: Лопатин обдал своим шипом, как паром, пускаемым паровиком на дрожащий, взволнованный стол:
— «Он — бездарность махровая!»
Из тишины разорвался надтреснутый вывизг отца:
— «За такие деяния — знаете что? Да — Сибирь-с!»
В пику Брюсову, тут же отец заявил, что и он — стихи пишет: да-с, да-с! В пику Брюсову — с ревом восторга просили отца: прочитать; в пику Брюсову — с ревом восторга ему выражали восторги; отец раздовольный (поэта за пояс заткнул), подобрев, стал громчайше описывать шутки из жизни чертей (из программы своих каламбуров); тут каждый принялся кричать про свое. Лев Лопатин же дернул за Гиппиус, как холостяк — за хорошенькой горничной.
— «Что было дальше, — не знаю, — закончил М. С. Соловьев, — я сбежал!»
Вечер — разъединил еще более: и Мережковского забаллотировали; о Гиппиус вспыхнули рои легенд; репутация Брюсова как скандалиста ствердилась: в гранит.
Числа эдак девятого я, забежав к Соловьевым в обычный свой час, встретил Гиппиус; и — поразился иной ее статью; она, точно чувствуя, что не понравилась, с женским инстинктом понравиться, переродилась; и думал:
«Простая, немного шутливая умница; где ж перепудренное великолепие с камнем на лбу?»
Посетительница, в черной юбке и в простенькой кофточке (белая с черною клеткой), с крестом, скромно спрятанным в черное ожерелье, с лорнеткой, уже не писавшей по воздуху дуг и не падавшей в обморок в юбку, сидела просто; и розовый цвет лица, — не напудр, — выступал на щеках; улыбалась живо, стараясь понравиться; и, вероятно в угоду хозяйке, была со мной ласкова; даже: держалась рóвней, как конфузливая гимназистка из дальней провинции, но много читавшая, думавшая где-то в дальнем углу; и теперь, «своих» встретив, делилась умом и живой наблюдательностью; такой стиль был больше к лицу ей, чем стиль «сатанессы». Поздней, разглядевши З. Н., постоянно наталкивался на этот другой ее облик: облик робевшей гимназистки.
И Соловьева оттаяла; хмурь, — та, с которой молчала о Гиппиус, точно рассеялась; но вскоре — усилилась хмурь.
Я прочел поэтессе стихи А. А. Блока, еще неизвестного ей; З. H. губы скривила, сказав что-то вроде:
— «Как можно увлечься таким декадентством? Писать так стихи — старомодно; туманы и прочая добролюбовщина[53] — давно изжиты».
На стихи Блока она реагировала совершенно обратно: через года три; и произошли неприятности с С. Н. Булгаковым, забраковавшим статью.
Высокая оценка Блока культивировалась в 1901 году только в нашем кружке.[54]
Мы просили З. Н. прочитать нам стихи; и прочла:
В ее чтеньи звучала интимность; читала же — тихо, чуть-чуть нараспев, закрывая ресницы и не подавая, как Брюсов, метафор нам, наоборот, — уводя их в глубь сердца, как бы заставляя следовать в тихую келью свою, где — задумчиво, строго.
То все поразило меня; провожал я в переднюю Гиппиус, точно сестру, — но не смел в том признаться себе, чтобы не изменить своим «принципам»; и, держа шубу, я думал: она исчезает во мглу неизвестности; будут оттуда бить слухи нелепые о «дьяволице», которая, нет, — не пленяла; расположила же — розовая и робевшая «девочка».
С этой поры я внимательно вчитываюсь в ее строчки; и после А. Блока сильно на них реагирую: символистами умалена роль поэзии Гиппиус: для начала века; разумею не идеологию, а стихотворную технику; ведь многие размеры Блока эпохи «Нечаянной радости» ведут происхождение от ранних стихов Гиппиус.
Я ПОЛОНЕН
Мережковские тут же уехали; у Соловьевых молчали о них; я считал себя в стане врагов их; но я отклонял обвиненья в раденьях.
И вот: сформулировав в тезисах свое «нет» Мережковскому, тезисы эти прочел Соловьевым; они согласилися с ними; тогда я решил превратить их в письмо к Мережковскому: пусть он ответит: в печати; под ним подписался: «студент»; и — отправил.
Через несколько дней присылают за мной; лечу вниз, меня встретила Ольга Михайловна:
— «Письмо — от Гиппиус!»
Гиппиус просит О. М. раскрыть ей «псевдоним» — письма, ими полученного: моего: автор-де из кружка Соловьевых, — и, конечно же, «Боря Бугаев», ругающий-де их в Москве (Поликсена, наверно, насплетничала); письмо — первый-де ответ на вопрос, ими ставимый обществу: Д. С. — взволнован-де; Розанов-де счел письмо «гениальным»; они же не выскажутся: до свидания с автором; оно должно состояться на лекции: Д. С. читает в Москве; пусть же автор зайдет после лекции: в лекторскую.
Был я взволнован согласием на возраженье: в сущности, я написал на жаргоне тогдашних «Симфоний» моих, не подозревая, что именно этот жаргон и понравится, а возражение, написанное на «жаргоне», проглотится; так что: меня пугал разговор; Соловьева его представляла готовящимся ратоборством «Зигфрида» с ужасной змеей, в результате которого «Боренькой-Зигфридом» глава змеи — будет стерта; так кончится спор, начатый Соловьевым с Василием Розановым; Мережковский, иль — «детище» Розанова, будет-де «Борей», их «детищем», — бит.