— Bonne nuit, mademoiselle!
Я сделала традиционный книксен и «вылезла из дупла».
Так вот оно что! Вот он, разговор по душе! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели хоть на минуту могла она подумать, что я «продам» мою Марусю за противные закуски и отвратительные речи «по душе»? Никогда, никогда в жизни, mademoiselle Арно, запомните это! Людмила Влассовская не была и не будет изменницей…
— Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорил Пугач? — послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре.
Но я не отвечала им ни слова, а стремительно кинулась к постели Запольской.
Маруся сидела на ней скорчившись, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала по воздуху клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала.
Я поняла, что Маруся «сочиняла» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине блестящих зрачков, горело и переливалось что-то. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и все ее разом побледневшее личико светилось теперь каким-то внутренним светом.
— Маруся! Маруся! Золото мое! — бросилась я к ней в неудержимом порыве. — Знаешь ли, что проповедовала Арно?!
Но она была теперь далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги.
— Не мешай, Галочка, — шепотом произнесла она, — я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… как это? Ах, да…
продекламировала с пафосом Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло:
— Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь!
— «Дурак»! — неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки.
— Ты сама дура, Белка, и в тебе нет ни на волос ни поэзии, ни чувства!
И Маруся, с тем же блуждающим взглядом, снова метнулась к своей постели.
— Mesdam'очки, какие мы все талантливые! — восторженно взывала Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик: — Валя Чикунина — певица, Краснушка — поэт… Зот картины пишет… Вольская — музыкантша… Ах, mesdam'очки, поцелуемтесь, пожалуйста! — заключила она неожиданно.
— Mesdames, couchez vous![14] — произнесла Арно, снова появляясь на пороге. — Корбина, слезайте сейчас же со шкапчика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по забору у себя дома.
— У-у, противная, — поворачиваясь спиной к Пугачу, протянула Корбина, — не смеет домом попрекать!.. Анна, Анна, а твоя новость? — увидя проходившую с полотенцем через плечо Анну, бросилась она к ней.
— После спуска газа, — шепнула звонким шепотом та, — mesdam'очки, соберитесь все на моей постели после спуска газа!
Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.
Дортуар тонул в полумраке. Краснушка, прерванная на полустрочке своего писания, со злостью швырнула карандаш на пол и заявила сердитым шепотом:
— И дописать не дали, что за свинство!
— Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, — зашипела на нее Арно.
— Незачем, — проворчала Краснушка, — я «нулевая» по поведению. Значит, с меня взятки — гладки.
— Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! — прикрикнул окончательно выведенный из себя Пугач.
— Господи, жизнь-то наша, — комически вздохнула на своей постели Кира, — каторга си-бир-ская!
Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к ее изголовью, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались пространства между кроватями, шепнула мечтательно:
— Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!
Ее лицо было еще бледно от экстаза, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом полуосвещении дортуара. Губы улыбались восторженно и кротко.
Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала:
— Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!
Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет:
— Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…
— Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи.
Она не отвечала, машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки.
Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло; потом, когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с 40 кроватями, и затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила в гости на кровать к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.
Анна Вольская лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках, в переулке.
Вольская, на бледном, интеллигентном и изящном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся теперь черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу «выложила» новость:
— Я видела в 17-м номере «ее»!..
— Ай! — взвизгнула Мушка. — Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!
— Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! — холодно проговорила Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. — Пошла вон!
Мушка, сконфуженная, присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.
— Ну? — притаив дыхание, так и впились мы в лицо Вольской.
— В 17-м номере появилась черная женщина! — торжественно и глухо проговорила она.
— Анна, душечка! Когда ты «ее» видела? — прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.
— Сегодня, во время экзерсировки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркароллу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, — продолжала Анна, — но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…
— А ты не врешь, душка? — так и впиваясь глазами в Вольскую, шепотом произнесла Кира.
— Анна никогда не врет! — гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. — И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…
— Ах, душки, я никогда не буду там экзерсироваться! — в ужасе зашептала Иванова. — Ну, Вольская, милая, — пристала она к Анне, — скажи: смотрела она на тебя?
— Я не заметила, mesdam'очки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
— А Хованская не видела «ее»?
— Нет.
— Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! — авторитетно заметила Кира.
— И Вольская парфетка, — напомнила Белка.
— Анна — совсем другое дело. Анна совсем особенная, как ты не понимаешь? — горячо запротестовала Лер, питавшая какую-то восторженную слабость к Вольской.
— Mesdam'очки, — со страхом зашептала снова Бельская, — а как вы думаете: кто «она»?
— Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давно-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по селюлькам, потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! — пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
14
Ложитесь спать!