День третий
На рассвете, получив в висок очередь из автомата, я вскочил, встрепанный, и сел в постели. В темноте басовито гудел агонизирующий кондиционер воздуха.
За окном бледно мерцали люминесцентные фонари на берегу реки Сайгон. Три тяжелых броневика «М-133», шедших в сторону военно-морского министерства, сотрясали землю. Под фонарями асфальт блестел, как лента из вороненой стали. Все тело было липким и мокрым от пота. Ноги, сведенные судорогой в тот момент, когда пули пробили мой висок, окаменели и затекли. Может быть, я кричал? Я включил настольную лампу и закурил. Наверно, проезжавшие мимо «М-133» были виновниками моего кошмара…
Под ураганным огнем минометов одна стена нашей треугольной крепости рухнула. Из мрачного утреннего тумана, раздвигая колючую проволоку, вынырнули и хлынули в пролом тощие восемнадцатилетние мальчики. На них были черные рубашки и черные трусы. На ногах – резиновые сандалии. Кажется, кто-то кричал: «За гуманизм!.. За гуманизм!..» Черные крестьянские рубашки, черные трусы, резиновые сандалии, самодельные гранаты, автоматы, из которых мальчики беспорядочно – на бегу – стреляли, – все было американского производства и имело клеймо «Сделано в США» и номер. Как только я выскочил из окопа, мальчики с кошачьей ловкостью меня настигли. Упав ничком, я начал извиваться и царапать землю ногтями. Наверно, мне хотелось зарыться глубоко-глубоко, провалиться сквозь землю. Один из мальчиков подошел вплотную и приставил к моему виску дуло автомата. В тот самый миг, когда я выкрикнул единственные известные мне вьетнамские слова «Той ло виджя нипон!» («Я японский корреспондент!»), дуло изрыгнуло огонь…Он был совсем молоденький…
Я уронил голову на влажную подушку.
…Он был совсем как школьник…
Зажав в зубах сигарету, я слегка потрогал ранку на животе – укус лесного клеща. Ранка затянулась, на ней образовался маленький пупырышек, который был горячим и чуть-чуть болел.
…И он еще ни разу в жизни не брился…
Я знал этих мальчиков. Их однажды привели в наше укрепление на границе зоны С. Мальчики, которых арестовали правительственные войска, когда они во время новогоднего отпуска удрали в свою деревню, находившуюся неподалеку от зоны Д. Одному было семнадцать, другому – восемнадцать. Со связанными за спиной руками они сидели на корточках в темной лачуге. Очень худые, светлолицые, с нежной, едва тронутой первым пушком кожей, не отравленной еще ни табаком, ни алкоголем. Они дрожали и пугливо озирались.
– Почти все вьетконговцы такие вот дети. Эти зеленые птенцы легко меняют свои убеждения. Зато люди постарше – твердые орешки. Те, уж если вобьют что-нибудь себе в голову, ни за что от этого не отрекутся. Говорить с ними – бесполезная затея. Слова от них отскакивают, как от стены горох. «Потрясающая вера и убежденность!» – объяснил мне лейтенант Хьюз, выпускник Уэстпойнта.
Когда я спросил, расстреляют ли их, он пожал плечами п сказал, что у американских военных советников нет полномочий решать подобные вопросы. Этим занимается правительственная армия. Мальчишек, скорее всего, не расстреляют, а отправят в штаб дивизии после допроса. Что сделают с ними там – неизвестно.
Я шагал по раскаленному добела краснозему и, обливаясь потом под нестерпимо жарким предполуденным солнцем, думал. Мне стало не по себе, когда я увидел людей, которые рано или поздно пристрелят меня как собаку. Мальчишки, еще не брившие бороды, – и они солдаты, мои будущие убийцы?! Во имя чего я должен умереть? Почему я, не вьетнамец, не американец, жду смерти здесь, на опушке джунглей? Зачем я сюда приехал? Ведь я мог жить где угодно – в Сайгоне, Гонконге, Париже, Нью-Йорке… А еще лучше – в Токио. Сидел бы сейчас в кабачке на углу улицы Юракутё и болтал бы обо всяких пустяках с сослуживцами из отдела зарубежной информации. Так нет, потянуло меня сюда! Из чистого бахвальства. Я ведь трепался и в Токио и в Сайгоне, что прямо-таки жажду «увидеть лицо воюющей Азии». Я не Аллан Поп и не Лоуренс. Самый обыкновенный трус из Токио, один из тех, кто с великим удовольствием ругает чужую трусость. Я ведь не получил приказа главной редакции отправиться в район боевых действий. Наоборот, Токио мне запретило это. А потом махнуло на меня рукой. Добывать информацию непосредственно в бою – такая игра не стоит свеч, Вьетнам и без того слишком опасная страна. Я полез сюда из чисто личных побуждений. Это я точно знал, но не знал зачем. Совершенно не понимал. А по ночам, сидя в лачуге, полной шороха и писка летучих мышей, и ожидая, когда обрушится на голову минометный ливень, и вовсе переставал что-либо понимать. Сейчас я получил хороший урок. Воображение – вот что меня сюда толкнуло. Нет ничего опаснее для человека, ничего страшнее, чем собственное воображение. Это многоголовая гидра с неиссякаемой энергией, и, сколько ни руби ее головы, они сейчас же вырастают вновь, сейчас же возрождаются бездумно и бесцельно. Солнечное сплетение изошло криком непомерной боли и атрофировалось, потому что все его нервы попали под напильник и в конце концов перетерлись. Огромная, наполненная бесчисленными звуками субтропическая ночь рушилась на мой череп. Как только смолкал бешеный вопль стопятидесятипятимиллиметровок, ночь наползала на меня и пропитывала все тело липким страхом. Ночь въедалась в мои ногти, ночь грызла мой позвоночник.
Затушив сигарету и обтерев потное тело полотенцем, я снова укрылся одеялом и заснул. Проспал несколько часов как бесчувственная скотина. Меня разбудил телефонный звонок. Сплюнув от досады, я взял трубку и услышал – очень далекий, едва различимый, заглушаемый треском – голос сержанта Уэстморленда. Он сказал, что звонит из «Жизели».
– А что, собственно, случилось?
– Сейчас отбываю…
– Куда?
– В укрепление…
– Почему?… Ведь твой отпуск кончается завтра. Завтра и поезжай. Утром. Или завтра не будет «доставки молока»?
– «Доставка молока» бывает каждый день. Но я еду. Сегодня… Спасибо за роскошное угощение, было чертовски здорово… Ты к нам больше не приедешь?
– Подожди, – сказал я. – Подожди меня в ресторане. Я сейчас…
Я кинулся в ванную, сполоснул лицо, почистил зубы, надел свежую рубашку. Запер номер, сбежал вниз по лестнице. У выхода купил газеты «Сайгон пост» и «Сайгон дэйли ньюс» у той самой девочки, у которой всегда покупал. Миновав улицу Тюдор, свернул за угол, быстро зашагал по улице Ле Руа. Тамариндовая аллея была прохладной, светлой. Легкие, прозрачные лучи утреннего солнца весело плясали, отражаясь в каждом листике. Парень из харчевни, где кормили лапшой, засучив рукава грязной пижамы, просеивал муку через мелкое сито. Старуха, торговавшая сигаретами, поставила на край застекленного ящика длинную курительную палочку и зажгла ее. Войны не было и в помине.
Я вошел в «Жизель». В воздухе плавал аромат кофе, исходивший из кофеварки «эспрессо». Уэст сидел за столиком задумчивый, рассеянный. Перед ним лежал большущий бумажный сверток с несколькими блоками сигарет – наверно, он купил их в армейском буфете. Вчера мы провели вечер тихо, мирно. Разошлись довольно рано, отдав должное лангустам и белому вину. Но сержант был явно не в своей тарелке: плечи опущены, затуманенные глаза смотрят куда-то вдаль, сквозь стеклянную дверь. Интересно, что он видел в этот момент на улице Ле Руа? Улица Ле Руа – это сайгонские Елисейские поля. Утром – веселая толчея. Поток велосипедов. Звонкие голоса девушек, одетых в национальные костюмы. Японский язык куда грубее вьетнамского. Когда говорят по-вьетнамски, кажется, что слышишь песню. А голоса разговаривающих между собой девушек напоминают утреннюю разноголосую перекличку птиц.
Заказав кофе со сливками и коньяк, я опустился на стул. Уэст, какой-то пришибленный, потянулся к стоявшему перед ним стакану лимонада.
– Так что случилось, Уэст?
– Ничего… Возвращаюсь в укрепление.
– Перебрал вчера?
– Нет. Вчера, как расстались, я сразу пошел к себе, в «Тюннам». Ни глотка больше не выпил. Ты ведь тоже пошел прямо в отель… Ну и я потопал к себе в номер.