ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Экскурсия швейцара Григория в область сравнительной физиологии. — Откровенные излияния барчука. — «Орел». — Нервы и сон Элиз Гардениной. — Утро ее превосходительства. — Вернопреданное письмо — «Серебряный чай». — Успокоительные отчеты — Случай на Сенной и неудачная поездка дворецкого Климона Алексеича на студенческую квартиру. — «Ну, времечко наступило!»

Зимнее петербургское утро. Пухлыми непрерывными хлопьями падает снег. С Гагаринской набережной видны, как сквозь сито, очертания Васильевского острова, мосты, елки на Неве, придавленные стены Петропавловской крепости, шпиц собора и правее — спутанные линии крыш на Петербургской и на Выборгской, далекие фабричные трубы. Швейцар Григорий окончил чай в своей каморке, перетер и прибрал посуду, сладко зевнул, потянулся, не спеша напялил на свое откормленное тело коротенький кавалерийский полушубок и, отомкнув зеркальные двери подъезда, вышел наружу. Младший дворник, рыжий малый со скуластым коричневым лицом, в засаленной поддевке и в фартуке, отметал снег.

— Снежит, Григорий Евлампыч, — сказал он, почтительно кланяясь швейцару.

Швейцар прикоснулся к своей фуражке с галуном, постоял, посмотрел, прищурившись, на Неву, сделал неодобрительное лицо и начал чистить суконкой медное яблок» звонка.

— Отчего это, Григорий Евлампыч, господа спят долго? — сказал дворник, опираясь на метлу. — Я вот на Калашниковой у купцов жил: те страсть как рано поднимаются.

— Вот и вышел дурак, — важно проговорил швейцар, — то купцы, а то господа.

— Что ж купцы? Чай, естество-то одно.

— Эва, махнул! Может, и у тебя одно естество с генеральшей?

Дворник не решился ответить утвердительно.

— Об нас что толковать, — сказал он, — коли из мужиков, так уж из мужиков. А я вот насчет купечества. Какие есть несметные богачи, но между прочим встают рано.

— Да купец-то, по-твоему, не мужик? Дедка его ошметком щи хлебал, а он разжился, в каретах ездит. Но все ж таки, как его ни поверни, все — черная кость. Обдумал что сказать — естество! Ты видал ли когда тело-то барское, какое оно из себя?

— А что?

— А то! Барское тело — нежное, белое, вроде как рассыпчатое, самые прожилки-то по нем синенькие. Али голос возьми у настоящего барина. У него и голос-то благородный, вальяжный такой. Сравнял!

— Ну, пущай, Григорий Евлампыч, пущай… Я только вот о чем: с чего они спят-то долго?

— Ас того и почивают, что господа. И потом (Григорий говорил «потом») женский быт. В женском быту завсегда, брат, спится крепче.

— Кабыть работа.

— А ты думал — нет? Вот вчерась их превосходительство с визитами ездили

— раз; перепрягли лошадей, на Морскую к французинке поехали — два; оттедова, господи благослови, в приют на Васильевский остров — три; из приюта за барчуком в училище — четыре; а вечером в симфоническое собрание, на музыку. Вот и понимай, деревенщина, какова барская работа.

Дворник хотел что-то сказать, но только крякнул, поплевал на руки и с остервенением стал действовать метлою.

В это время на подъезд выбежала молоденькая горничная.

— А! Федось Митревна! Наше вам. На погоду взглянуть? — сказал ей швейцар, игриво осклабляясь.

— С добрым утром, Григорий Евлампыч! У, снежището какой! — Горничная вздрогнула плечами и спрятала руки под фартук. — Григорий Евлампыч! Барышня приказали: приедет мадам певица — не принимать, им сёдни нездоровится, петь не будут.

— Что так? Аль простудимшись?

— А кто их знает; встали с восьми часов, — скажи, говорят, чтоб не было приему.

— Ладно. Их превосходительство почивают?

— Почивают еще. Юрий Коскентиныч только кофий откушали, должно в училище поедут. Рафаила Коскентиныча немец будить пошел… то-то хлопоты их будить! Брыкаться начнут, беда.

— Григорий, Григорий! — повелительно прозвучал на верху лестницы тот «благородный» барский голос с приятным и важным рокотанием в горле, о котором Григорий только что рассказывал дворнику. Швейцар торопливо отворил двери подъезда, вошел какой-то скользящею и беззвучною походкой в сени, вытянулся, снял фуражку. Горничная, повиливая всем корпусом и не вынимая рук из-под фартука, побежала наверх. Навстречу ей, сидя на позолоченных перилах лестницы, быстро спускался плотный, белотелый, чернобровый юноша с необыкновенно румяными губами, с блестящими глазами навыкате, в синей «уланке» и рейтузах, ловко обхватывающих его стройные и гибкие ноги. На площадке лестницы он спрыгнул с перил, щелкнул каблуками, закричал притворно строгим голосом:

«Эт-тэ, что несешь под фартуком?» — и схватил горничную.

Та взвизгнула, вырвалась, побежала далее с румянцем стыда и счастья на лице. Юноша молодецки шевельнул плечом, засунул руки в карманы рейтуз и, напевая из «Мадам Анго», сошел вниз. На жирном лице швейцара играла почтительно-восхищенная улыбка.

— А? Снег, мороз, Григорий, а? — сказал юноша, стараясь говорить басом и смотря выше швейцара.

— Так точно, ваше-ство, одиннадцать градусов.

— Скажи Илюшке, чтоб Летуна заложил.

— Слушаю-с, ваше-ство. В бегунцы прикажете?

— А? Да, да, пусть в бегунцы заложит.

— Слушаю-с.

Юноша еще хотел что-то прибавить, но вместо того промычал, значительно пошевелил выдвинутою нижнею губой и, напевая, подошел к зеркальным стеклам подъезда.

За ними виднелся рыжий малый с метлою.

— А? Кто такой? — спросил юноша.

— Младший дворник, ваше-ство, с неделю тому нанят, — и швейцар улыбнулся своему разговору с дворником.

— Ты что смеешься, а?

— Деревенщина, ваше-ство, все по купцам живал. Удивляется.

— Чему удивляется?

— Удивительно ему, как живут господа и как купцы.

Мужик-с.

Барчук вдруг схватил Григория за пуговицу и с оживленным, наивно-детским выражением в лице сказал своим настоящим, ломающимся голосом:

— Я не понимаю, Григорий, отчего мы не берем людей из Анненского, а нанимаем от разных купцов и тому подобное, а? Я понимаю тебя: ты — из гусар, вахмистр и тому подобное. Ты знаешь, я тоже выйду в гусары. В лейб-гусары, а? Но из Анненского у нас Илюшка, и больше никого.

Горничные у maman — немки, у сестры Лизы — Фенька эта, — он кивнул подбородком в сторону лестницы. — Но я люблю, чтоб все были наши крепостные. Понимаешь, это настоящий барский дом, когда собственные люди. Это делает тон. Вот как у графа Обрезкова. Ты знаешь нашего анненского повара?

— Никак нет, ваше-ство.

— Великолепнейший повар, а? Папа воспитывал его в аглицком клубе. Я тебе скажу, братец, какое он фрикасе делает из куропаток! Но вот живет в деревне, болтается, вероятно пьянствует.

— Когда изволите, ваше-ство, в вотчину прокатиться, там покушаете.

Юноша быстрым движением прошел вдоль сеней и бросился на резной дубовый стул около пылающего камина.

— В том-то и дело, милейший мой, — сказал он, понижая голос и совсем дружелюбно взглядывая на швейцара, — в том-то и дело, братец, что любезнейшая сестрица с своими нервами… Вот бабы, а? Не по-нашему, брат, не погусарски. Чуть что — ах, Элиз! Ах, ах, за доктором, в аптеку, за границу! — и он сделал кислое и жалобное лицо, передразнивая кого-то. — Понимаешь, Григорий, я говорю: отлично, поезжайте, черт побери, с вашею плаксой Элиз в Гиер, в Остенде, а я не могу, я — владелец, я должен быть в Анненском. Рафу пятнадцать лет, позвольте спросить, кто же хозяин? Воруют там разные… maman ничего не смыслит, а? Я отлично понимаю: прежде, бывало, наворует, а он всетаки крепостной. Я всегда могу от него конфисковать и тому подобное. Но теперь наворует и — ффють — ищи его, а?

— Это так точно-с.

— И ты знаешь, Григорий, управляющий в Анненском тридцать лет служит, — можешь вообразить, сколько он наворовал! Конюший Капитон — сорок лет, кажется… Продает лошадей, покупает, — все это безотчетно. Как тебе покажется, а? Но я намерен все это привести в порядок, повоенному, братец!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: