— Но все ж таки эдак нельзя, — упрямо повторил Никалай и отъехал от конторщика.
Старый Ивлий был совершенно доволен. Во-первых, потому, что он первый заметил контрабанду, а во-вторых, что вместе со всеми «барскими» разделял презрительное и высокомерное отношение к однодворцам. Такое отношение высказывалось в то время во всем: барские не упускали случая посмеяться над однодворцами и передразнить их говор: кого и чаго вместо «ково» и «чево», що вместо «што», — поглумиться над их манерой одеваться: толсто навертывать онучи, носить широчайшие, с бесчисленными складками сапоги, кафтан с приподнятыми плечами и высоким воротом, уродливые кички и паневы у баб. По праздникам барские и однодворцы не ездили друг к другу. Даже в церкви норовили становиться отдельно. Почти не было примеров, чтобы барскую девку отдавали за однодворца или однодворку за барского. Одним словом, походило на то, что живут рядом иноплеменники и питают друг к другу настоящее враждебное чувство. Вот почему суровая политика «усадьбы» в отношении к однодворцам находила полнейшее сочувствие в деревне и староста Ивлий был совершенно доволен.
— Что за народ? — отрывисто спросил Мартин Лукьяныч, указывая вдаль нагайкой.
— Это-с наши мужики землю делят, — ответил староста Ивлий.
Мартин Лукьяныч молча повернул туда.
Большая топла крестьян, видимо, волновалась и находилась в необычайной ажитации. Из сплошного шума вырывались пронзительные и тонкие фальцеты, густые басы, задорно дребезжащий бабий голос. Впрочем, баба была всего одна, и главным-то образом из-за нее и шел такой шумный говор. Когда подъехал управитель, все сразу смолкли и один за другим сняли шапки. Только баба успела произнести еще несколько необыкновенно задорных слов. Это была полная, румяная, разбитная солдатка Василиса, с черными плутовскими глазами и с беспрестанно повиливающей поясницей.
При взгляде на нее Мартин Лукьяныч, и без того сердитый, еще более насупился. Он приподнял картуз и процедил «здрасте», на что последовал гул приветствий. Тем временем староста Ивлий бочком подъехал к толпе и, опасливо взглянув на Мартина Лукьяныча, шепнул возле стоящему старику:
— Зачем Василису-то при-несло? Смотрите, в гнев не введите: серчает страсть!
Старик тотчас же нырнул в толпу, и там и сям тихо и возбужденно заговорили:
— За Гараськой блюдите… Гараську, дьявола, наперед не пускайте!.. Сердит!.. Василиску-то дерните… Ах, пропасти на нее нету!
— Ты зачем здесь? — спросил Мартин Лукьяныч Василису.
— Что ж, Мартин Лукьяныч, — бойко затараторила баба, успевшая плутовски подмигнуть Николаю, отчего тот покраснел и отъехал за толпу, — доколе же без земли-то мне оставаться? Ужели мужик-то мой обсевок в чистом поле?
Чать, гнули, гнули хребты-то на господ, а тут до чего довелось — и земельки не дают. То ли мы воры какие, то ли нашей заслуги не было? Всему миру землю даешь, а мне — на поди, ни пядени! не, чать, с детьми-то малыми пить-есть надо, Мужик на службе, не родимца ему там делается, а я — все равно что вдова вся тут!
Она таким бесстыдным движением подалась вперед и так приподняла некоторую принадлежность костюма, что блйзстоявшие старики опустили глаза, а по лицам молодых пробежало нечто вроде одобрительной улыбки.
— Староста, — крикнул Мартин Лукьяныч, — зачем она здесь?
Выступил тщедушный седенький старичок с медною медалью на груди и с заплатанным треухом в руках.
— Вот пришла, отец, — прошамкал он, улыбаясь деснами. — Мы говорили: зачем? Сказано: нет тебе земли. Ну, она приволоклась. «Подайте, говорит, мою часть». А какая ее часть? Ведь от твоей милости прямо сказано, чтоб не давать.
Вдруг черноволосый, румяный, с блестящими белыми зубами молодой мужик, до сих nog. стоявший позади, решительно надвинул картуз на голову и начал расталкивать локтями стариков, употреблявших все усилия, чтобы оттеснить его в толпу…
— Куда, леший, прешь? — заговорили со всех сторон вполголоса. — Уймись! Осадите его, старички! Дядя Арсений, чать, ты — отец, наступи ему на язык-то, больно длинен!.. Картуз-то сними оглашенный!..
— Остынь, Гараська!.. Тебе говорю, остынь! — сказал дядя Арсений, хватая Гараську за полы.
— Не тронь, батюшка, не глупее других! — огрызнулся тот и, сразу подняв голос до крика, набросился на старосту: — Как ты можешь так рассуждать? Какой ты после этого миру слуга, старый черт? Тебе какое дело, что управитель сказал?.. Барыня землю всему миру сдает, а уж это дело наше, кому какую часть на жребий положить…
Мы на миру все равны. Ах ты, продажная твоя душа!
— Может, сколько на них горбы-то гнули! — подхватила Василиса, в свою очередь наступая на старосту. — Что твои снохи в конторе полы моют, так ты и виляешь нашим-вашим?.. Я твоей Акульке еще рано глаза-то выцарапаю… Ты, старый паралик, за какие такие дела трескаешь чай в конторе?
— Ну, будя теперь война! — пробормотал староста Ивлий и укоризненно помотал головой на мужиков.
— Ребята, гоните ее в три шеи, — насильственно спокойным голосом сказал Мартин Лукьяныч.
Поднялся невообразимый шум. Василису схватили под руки и поволокли из толпы. Она отбивалась — и пронзительно визжала.
— Митревна, Митревна, — сказал ей староста Ивлий, — уверившись, что Мартин Лукьяныч не смотрит в его сторрну, — ты хоть мир-то пожалей!
Одни кричали на Гараську, другие — на его отца, беспомощно разводящего руками.
— Эка барин выискался! — горланил Гараська, размахивая руками, но избегая, однако, смотреть на Мартина Лукьяныча. — Авось крепостных-то теперь нету!
Мартин Лукьяныч подозвал Ивлия, что-то сказал ему и, махнув конторщику и Николаю, уехал с ними-. Суматоха стихла; все мало-помалу успокоились. Гараська в картузе набекрень сидел, поджавши под себя ноги, и, злобно посмеиваясь, крутил цигарку; красный платок Василисы виделся далеко по дороге в деревню…
Но тут староста Ивлий объявил, что Гараськиному отцy, Арсению Гомозкому, земли давать не приказано. Вновь поднялся страшный шум. Гараська вскочил и закричал еще яростнее, чем прежде. Дядя Арсений совсем растерялся.
Проехав версты две шагом, Мартин Лукьяныч пришел в себя и совершенно успокоился.
— Эка народец! — выговорил он.
— Избаловались, если хотите знать, — пискнул Агей Данилыч. — А! Какое слово сказал: «Крепостных теперь нету!» Лучше было, дурак, лучше было. Заботились о тебе, о дураке!
— Да что он за солдатку-то вступается? Ему-то что?
— Тут, папенька, кажется, роман, — робко сказал Николай.
— Гм… Ну, ничего, пускай их без земли останутся.
Экой грубиян! Ведь, по-прежнему, что с ним, с эдаким, делать? Один разговор — в солдаты.
— Он, папаша, очень уж работник хороший: когда на покосе, всегда первым идет. Или скирды класть… ужасно ловко верха выводит.
Мартин Лукьяныч промолчал на это и немного спустя сказал:
— Дай-ка закурить, Николя! Агей Данилыч, ты нонче приготовь-ка список, кому овес сеять, — завтра надо, господи благослови, и повещать. Фу, благодать какая стоит!
Около сада, на обширном лугу вилась кольцом плотно убитая дорожка. Это была так называемая «дистанция» для испытания рысистых лошадей. В самом центре круга стояла беседка. На ее ступеньках сидел теперь, опираясь подбородком на костыль и задумчиво смотря вдаль, конюший Капитон Аверьяныч.
Мартин Лукьяныч слез с седла и подошел к нему. Они пожали друг другу руки. Слезли затем с лошадей и Агей Данилыч с Николаем. Тому и другому Капитон Аверьяныч протянул указательный палец левой руки.
— Как дела? Овес гожается сеять? — спросил он.
Мартин Лукьяныч сказал и тоже сел на ступеньку беседки. Агей Данилыч и Николай стояли и держали лошадей.
— Ну, а у вас что? — спросил Мартин Лукьяныч.
— Да что, Варфоломеева прогнить придется. Какие с ним призы!
— Я давно вам говорил. Как же теперь быть?
— Слышно, что Ефим от Воейкова отошел. Груб он и часом пьет, но по крайности дела своего мастер. Придется послать за ним.
— Что ж, пошлем. Эдак, значит, в июне не поведем, Кролика в Хреновое?