— и, схватив какую-то книгу, опять устремился к длиннолицему.
Климон Алексеич встал ошеломленный. Язвительный ответ вертелся у него на языке. Но великолепного дворецкого никто не видел и не замечал в пылу вновь поднявшихся криков и словопрений. Тогда он надел калоши и шубу, надвинул с видом решительного вызова картуз и, громко стуча ногами, вышел, не затворив за собой дверь. И всю дорогу от Измайловского полка до Гагаринской набережной сердито бормотал себе под нос и нервически теребил свои директорские бакенбарды.
В передней «девичьего» подъезда его встретила куда-то убегающая Феня.
— Ну, Климон Алексеич, — прошептала она, — у нас чистое светопреставление!
Он не успел спросить ее, в чем дело, разделся, пригладил перед зеркалом баки и височки и только подумал рас— печь Фомку за то, что тот его не встретил и не принял шубы, как вдруг по соседству с передней, в комнате Ардальона, послышался стон. Климон Алексеич заглянул туда: на постели что-то копошилось. Он подошел ближе и оцепенела на постели лежала растрепанная женщина с разбитым лицом. От нее сильно пахло водкой.
— Испить бы… — пробормотала она.
— Что же это такое? — растерянно выговорил Климон Алексеич. За его спиною послышался раздраженный голос Ардальона:
— Воля ваша, Климон Алексеич, эдак служить нельзя.
Что же это такое? Перегадили постель, замарали полы…
Как им угодно, а я на это не согласен.
— Да что… такое у вас делается? — пролепетал Климон Алексеич, подступая к Ардальону.
— Что! — с негодованием ответил Ардальон. — Барышня весь дом смутили. Приказали Петру Иванычу ехать на Сенную, там в драке зашибли вот эту, — и он с глубочайшим омерзением кивнул на постель, — велели взять в сани, да вот и привезли. Невозможно выдумать, чем занимаются.
Климон Алексеич круто отвернулся от Ардальона, машинально поправил трясущимися руками галстук и быстро направился во внутренние комнаты. Ардальон схватил его за рукав.
— Да вы куда, Климон Алексеич?
— Только жалованье получать, дармоеды! — вдруг, вне себя от гнева, разразился Климон Алексеич. — Как смел пропустить? Чего Фомка смотрел? Только генеральский дом срамите!.. Что такое? Почему? Какая барышня?..
Нельзя на минуту отлучиться. Все доложу генеральше!
— Им известно. Помилуйте, — Климон Алексеич, до того дошло — за доктором посылали. Я было не пропускал.
Михайло с Илюшкой тащат, а я не пропустил. Но тут барышня закричали… Я вижу, ничего не поделаешь, Фомку-то в парадную послал посидеть, сам к их превосходительству.
Их превосходительство даже с лица сменились… Вскочили, пошли сами к Лизавете Константиновне. Крепко закричали на них по-французски. А Лизавета Константиновна бац об пол да в истерику. Подхватили их Феня с Христиной, понесли… А тут, вижу, пробежала Едвига Карловна, Амалия, чтица, англичанка… слышу — их превосходительство в обмороке. Помилуйте, не приведи бог что было!
Климон Алексеич опустил голову, отошел нетвердым шагом к столу, сел и, соображая весь сегодняшний день, с отчаянным вздохом прошептал:
— Ну, времечко наступило!
II
Вотчина господ Гардениных. — Обход Капитона Аверьяныча. — Варфоломеичева ворожба. — Крол, ик. — Как разбирались подначальные люди в настроении конюшего. — Любимей, Фадей. — Дети Волшебницы. — Коннозаводские мечты и идеалы. — Любезный. — Федоткин случай.
Сельцо Анненское, Гарденино тож, было в начале семидесятых годов необыкновенным захолустьем.
До одной железной дороги считалось от него верст восемьдесят, да и та недавно выстроилась. Другую же, верстах в тридцати, только что строили. Ближайший город отстоял в ста двадцати верстах. Почта доходила в Гарденино какими-то неимоверными зигзагами. О том, что делалось на белом свете, знали там смутно и гадательно.
Правда, как только подрались пруссаки с австрийцами, в контору, по распоряжению барыни, выписывался «Сын отечества», но читался очень плохо и, так сказать, больше по обязанности: чтоб не пропадали барские деньги. Выписывался еще «Журнал коннозаводства». Вещь маловероятная, но в Гарденине не представляли себе отчетливо, что такое земство, гласный суд, телеграф, железная дорога, банк.
Что касается губернии, то она представлялась гарденинским обитателям в каком-то загадочном тумане. Разумеется, самый город знали, и не только тот, но и ближайший уездный, затем — Козлов, Елец и даже Тамбов. Нб знали в этих городах некоторые здания, некоторые улицы и затем немногих людей, с которыми приходилось вести дела: лошадиных барышников, хлебников, прасолов. Ничего другого, никаких общественных, увеселительных, административных, городских и земских учреждений не знали, исключая до некоторой степени одного «управителя». Затем, несмотря на то, что в конторе получался «Сын отечества», предпочитали иметь о событиях «живые» сведения. Именно эти сведения, начиная от самых достоверных и кончая самыми фантастическими, служили тою связью, посредством которой Гарденино сплеталось с уездом, с губернией, с Россией и, наконец, со всем миром. Понятно, что достоверность уменьшалась сообразно с лестницей этих величин, хотя и не во всем. Так, например, кое-что о происшедшем в Париже или в Петербурге знали лучше и дортовернее, чем о том, что произошло в своем уездном городе. Знали, например, что на всемирной выставке император Наполеон купил лошадей такого-то русского завода и заплатил столько-то, что там же русский жеребец Бедуин прошел трехверстную дистанцию в столько-то минут и осрамил американских и английских рысаков, что в Петербурге в запряжке императрицы появились темно-серще лошади и потому цена на темно-серых лошадей поднялась; что кобыла завода Стаховича опять взяла приз на Неве; что рожь вместо Москвы пошла на Кенигсберг и Либаву; что министром будет назначен тогда-то такой-то, потому что его сестра сама говорила об этом барыне, и барыня распорядилась, чтобы «заездить» пару серых для своего брата, который в «генералах» у нового министра; что в России скоро введут «ландвер», ибо барыне уже посоветовали «ихние знакомые» и Рафаила Константиныча пустить «по военной». Затем все, что не соприкасалось с непосредственными интересами Гарденина, представлялось либо в фантастических, либо в каких-то смутных очертаниях: Ташкент, генерал Черняев, драка пруссаков с австрийцами и французов с пруссаками, отмена парижского трактата, нигилисты, освобождение гласных крестьян от телесного наказания, Парижская коммуна, суд присяжных, земство, продажа американских владений и т. д. и т. д. Все это, конечно, говорится об усадьбе и о главных лицах дворни, — деревня и дворовая мелкота сюда не входят, ибо у них были интересы уж совсем особенные.
Место в Гарденине было живописное и привольное, хотя и не такое командующее, как барские усадьбы на берегах Дона, Воронежа, Битюка и других тамошних рек. Те усадьбы сидят на местах холмистых, крутых, видны за много верст, точно они с гордостью озираются на смирные села и деревни, распростертые у их подножия, на кроткие и покорные равнины, уходящие вдаль… Гарденино же забралось в самую степную глушь и притаилось там без излишней высокомерности и без особенно вызывающей красоты.
И не одно Гарденино. Тихая степная речонка Гнилуша на протяжении пятидесяти верст течет вдоль-глубокой лощины и впадает в густо заросший камышом залив Битюка.
Там, где не беспокоили эту речонку и не преграждали ей путь, она текла себе узенькою, полоской, скромно пряталась в камышах, исчезала в зарослях тальника и осинника, скоплялась в неподвижные плесы, где было поглубже и поспокойнее. Пустынно было на ее берегах, поросших мелкою и мягкою травкой, конским щавелем и одуванчиками. Ничего живого и постороннего. Только проплачет чибеска, коснувшись изогнутым крылом невозмутимой поверхности плеса, прогудит унылая выпь, пронзительно свистнет сурок на ближнем холмике — и опять глубокая тишина.
Но в трех или четырех местах, там, где крутая лощина раздавалась и береговые склоны были отлоги, еще с прошлого столетия «осели» господа, переселили крестьян из других губерний, перехватили речонку, заставили ее бежать по скрыне и двигать мельничными колесами, развели на пустынных берегах сады, настроили каменных и деревянных зданий. И жалкая речонка превращалась там в светлые и широкие пруды. Вместо одного только неба, да вечно трепещущего осинника, да высокого и стройного, как стрела, конского щавеля и мохнатых кистей камыша, отражались в ней ярко выбеленные постройки, ярко-зеленые и красные крыши, узорчатая ограда, толстые ветлы на плотине, сад и рощи, — густые клены, душистые липы, сверкающие веселым серебром березы. Там и сям на прудах плавали гуси и утки, оглашая воздух кряканьем и нестерпимо шумным гоготаньем. Мельница содрогалась от тяжких поворотов колес и торопливой работы жернова… Посуетившись на мельнице, речонка, как сумасшедшая, спадала вниз под колеса, бурлила и шумела там, вырывая в гневе глубокий омут, потом мало-помалу успокаивалась, с звенящим лепетом пробегала мимо ветляка, засевшего за мельницей на влажной и низкой почве, мимо деревенских огородов и конопляников и, достигая полей, снова превращалась в смирную и ленивую речку, еле двигающую свои воды. И опять плакала над ней чибеска, шумел камыш да стонала выпь, уныло нарушая важную и задумчивую степную тишину.